Между тем наступившая осень готовила нам испытания и тревоги совсем иного рода — своеобразный кошмар, который может Иметь место только в тюрьме и только для интеллигентных людей.
Еще за полгода до прибытия в Шелай новичков у меня происходила с бравым капитаном одна беседа, которой я не придал в то время особенного значения, как одной из бесчисленных минутных фантазий капитана, в большинстве случаев никогда не видавших осуществления.
— Я не очень-то доволен теперешним состоянием тюрьмы, — в связи с чем-то другим заговорил он, нахмуривая брови, но тоном почти дружеской доверенности, — это далеко не то, о чем я когда-то мечтал и что соблазнило меня принять предложенное место начальника.
Я полюбопытствовал узнать, что, собственно, вызвало его недовольство.
— Да если хотите, все, «решительно все! Первоначальным планом, в составлении которого и я принимал участие, было устроить из Шелаевского рудника образцовую тюрьму, отличную от всех остальных каторжных тюрем. Строгость, неуклонная, чисто военная строгость во всем режиме — вот основной принцип, который был поставлен мною на вид. Я, знаете, тогда же составил докладную записку, в которой все это изложил. Я прекрасно знаю этих артистов и знаю, как нужно управлять ими!.. Тогдашний губернатор был во всем со мною согласен. Но… вам известны наши русские порядки? Канцелярщина, волокита… Каждый разумный проект разбирается десятком власть имеющих лиц, и у каждого из них собственные фантазии! Все новое, оригинальное не находит у нас признания… По моему плану, начальник Шелаевской тюрьмы должен был зависеть только от бога и губернатора, или, вернее сказать, от раз навсегда составленной инструкции. Заведующий Нерчинской каторгой никакого касательства не должен был иметь к этой тюрьме: он мог бы учиться здесь —, и ничего больше… Таков был мой идеал. Но посмотрите, что вышло в действительности! Остановились, как всегда, на полумерах! Тюрьму сделали как будто и образцовой, а с другой стороны — все оставили по-старому. Во главе дела стоит все то же управление каторгой, учреждение, скажу вам откровенно, допотопное, насквозь пропитанное чиновничьим формализмом и халатностью! Ну и что же выходит из всех моих начинаний? Ровно ничего. У меня нет никакой свободы действий, у меня положительно связаны руки… Меня ограничивают в денежных тратах, меня заставляют губить время на пустяки. Вот вам мелкий пример: по штату мне полагается помощник, обязанность которого исполнять некоторые черные работы — производить поверки арестантам, наблюдать за порядком в тюрьме, за надзирателями… Ну конечно, это необходимо и для некоторого престижа власти начальника… И что же вы думаете? Мне дали помощника, но какого? Я просил офицера, человека энергичного, решительного, способного с достоинством заменять меня самого в нужных случаях, а они назначили… какого-то отставного канцеляриста, пропойцу и теленка, которого я боюсь даже пускать в тюрьму и который способен только сидеть в конторе и строчить бумаги…
Мне живо вспомнилась фигура этого «теленка и пропойцы» — жалкая, сгорбленная, с трясущимися руками и головой, в каком-то длинном женском капоте с медными пуговицами, изображавшем собой чиновничью шинель. В тюрьме он показывался очень редко, голоса его мы почти никогда не слыхали, и никто из арестантов не знал даже об его официальном звании «помощника», а называли все «письмоводителем».
— При таких условиях тюрьма не может быть образцовой! — с горечью продолжал Лучезаров. И, в сущности, она ничем ровно не отличается от других каторжных тюрем.
— Однако, судя по рассказам арестантов, в других рудниках несравненно больше свободы…
— То есть, вы хотите сказать — распущенности? Но знаете ли, почему это? Только потому, что я здесь… Поставьте на мое место кого-либо из обыкновенных смотрителей — и завтра же вы не отличите Шелаевской тюрьмы от Зерентуйской, Алгачийской и всякой другой!
И довольное, румяное лицо бравого капитана приняло оттенок мечтательной грусти: он с горечью закусил длинные усы и, махнув рукой, быстро отошел к окну.
— Впрочем, — тотчас же справился он со своим волнением и заговорил опять непреложным, властным тоном, — я не теряю еще надежды… Нет! Я питаю надежду! Я почти уверен… Новый губернатор тоже одобряет мои планы… У меня есть, кроме того, и в Петербурге единомышленники… друзья… Записка моя теперь уже рассматривается, и весьма возможно, что в самом недалеком будущем вы практически с нею познакомитесь.
Глаза его вдруг блеснули игривым огоньком… Однако на моем лице, должно быть, нельзя было прочесть сильного желания поскорее «практически» познакомиться с его воинственными планами, потому что он поспешил перевести разговор на другую тему, и аудиенция вскоре кончилась.
Повторяю, я не придавал в то время большого значения этой беседе и почти в тот же день выкинул ее из головы. Но после приезда новичков по тюрьме не раз проходили смутные слухи о каких-то готовящихся нововведениях строгого характера. Даже надзиратели толковали об этом, хотя, нужно сказать, большинство их открыто становилось на сторону арестантов и откровенно либеральничало; некоторые хвалились даже, что «в случае чего» уйдут в отставку… Один только Проня Живая Смерть казался еще более, чем прежде, недоступным и все туже и туже затягивался на все пуговицы. Он давно уже был любимцем и правой рукой Лучезарова.
В конце концов каждый новый слух встревоживал, наше воображение на один-другой день, а затем снова очень скоро вылетал из головы: монотонная, гнетущая действительность не давала подолгу останавливаться ни на хороших, ни на дурных слухах. Зато среди всякого рода огорчений и неприятностей судьба подарила нам, бесправным и обездоленным, друга, верная преданность которого не раз поддерживала нас в минуты уныния и не раз оказала нам впоследствии неоценимые услуги. Этот друг был — женщина… Штейнгарту всецело принадлежала заслуга приобретения сначала знакомства, а затем и дружбы жены начальника казацкой сотни, стоявшей в Шелае, — «доброй матушки есаульши»,{23} как называла ее бесхитростная кобылка. Случилось, что вскоре после его прибытия в Шелайский рудник она очень серьезно заболела воспалением легких и, по общему признанию, только Штейнгартом была спасена от смерти. Чтобы вполне понять и оценить чувство, наполнившее душу выздоровевшей больной, нужно познакомиться несколько с положением и нравственным состоянием этой симпатичной и глубоко несчастной женщины. Молодая, красивая, мало, правда, образованная, но с добрым, отзывчивым сердцем и гуманными наклонностями, она вышла замуж за пожилого и почти незнакомого ей офицера так, как делает это в далеких провинциальных захолустьях большинство неопытных молодых девушек, то есть необдуманно, легкомысленно. Жизнь во всей своей суровой неприглядности открылась ее испуганным глазам лишь на другой день после свадьбы. Муж оказался не злым по природе человеком, но тупым, недалеким бурбоном, взгляды которого на людей и общественную деятельность не под силу было изменить ей, которая сама лишь ощупью, инстинктом отыскивала истину и ложь жизни. Долго странствовала Анна Аркадьевна со своим мужем по разным глухим углам Забайкальской области и наконец попала в такую мрачную нору, какою был стоявший среди тайги и унылых сопок наш каторжный городок. Здесь встретило ее не просто лишь отсталое и бесцветное общество — нет, это была настоящая крепостническая среда, жестокая, бездушная, с самыми античеловечными понятиями, достойными первобытных дикарей; это был как бы уголок средних веков, бережно сохранявшийся и законно процветавший в цивилизованной стране и в просвещенном веке… Грубость царила кругом самая варварская, нравы откровенно животные, высших интересов никаких. Лучшими дамами шелайского бомонда являлись надзирательские жены, так как Лучезаров, Монахов и молодой казацкий хорунжий были люди холостые; эти дамы, ссорясь между собою, публично называли одна другую «шкурами» и «потаскушками»…
Анне Аркадьевне суждено было повторить собою обычную на Руси грустную историю никем не понятых страданий и безвременного, одинокого увядания чуткой, но слабой женской души… Переписка с подругами-институтками, за отсутствием общих реальных интересов, постепенно становилась вялой и нелюбопытной; детей не было; книг для чтения не отыскивалось; слез не хватало… Чем бы кончилась эта печальная история? Вероятнее, конечно, всего, что и Анна Аркадьевна, подобно сотням и тысячам своих предшественниц, сдалась бы в конце концов засасывающей силе житейской тины; прошло бы еще несколько лет, и она, как все, утратила бы человеческий образ, сделалась бы такой же, как все… Но как раз в ту минуту, когда было еще не поздно, пришло спасение. Пред нею, больной, слабой, охваченной горячечным жаром и возбуждением, в одно время и призывавшей к себе смерть и мучительно хотевшей жить, внезапно появился молодой, энергичный и очень недурной собою врач, окруженный самой необыкновенной обстановкой — со штыком солдата за спиною, с гремящими на ногах кандалами, с бритой головой. Ласковый свет горел в его глазах, в каждом слове слышалась ободряющая сила и надежда… Воображение Анны Аркадьевны было поражено, симпатии завоеваны с первого раза; а между тем каждое новое посещение Штейнгарта, окруженное все той же таинственностью и необычайностью, только усиливало первоначальное очарование, открывая в молодом враче-каторжнике все новые и новые неслыханные черты и достоинства; и к тому времени, когда жизнь больной находилась уже в полной безопасности, между ними успела установиться тесная, искренняя дружба. Вполне естественно, что бескорыстная, трогательно верная преданность молодой женщины перенеслась вскоре и на товарищей ее спасителя, которых она никогда в жизни не видала, и вот Штейнгарт, возвращаясь со свиданий, стал неизменно приносить мне и Башурову поклоны и приветы от своей пациентки, а затем, когда личные свидания прекратились, начали получаться раздушенные записочки с восторженным обращением ко всем нам троим: «Друзья мои!» и с подписью: «Ваш верный и любящий друг». Как я сказал уже выше, эта любовь и верность были не раз впоследствии доказаны жизнью, и если где-нибудь ты существуешь еще, добрая, самоотверженная душа, так много любившая и так мало видевшая награды за свою любовь, то прими от меня, хоть теперь запоздалый, но все же горячий и искренний привет!..