Мне сюда. В этот дом. Ждёт ли меня здесь кто-нибудь?
Скрипит калитка, мокрые лопухи у стены хлюпают о мои ноги, бочка с водой в тёмных сенях, из которой я горстями жадно зачерпываю воду и пью. Дверь распахивается, и в ней неясный контур человека, сжимающего руками виски с блокнотом, в котором всего одно неоконченное стихотворение.
Ну, здравствуй, моё отражение…
Пограничная линия
…Мне часто снится странный сон. Будто я парю птицей над бесконечной морской гладью. Но это и не совсем морская гладь, а какая-то вязкая жёлто-голубая масса, которую прямо подо мной рассекает длинная прерывистая линия. Местами линия колышется и её почти не видать, но она никуда не исчезает и всегда на поверхности. Под ней на небольшой глубине гигантский зрачок человеческого глаза, который непрерывно следит за мной. Мне почему-то безумно хочется спуститься к нему. Уж и не знаю, для чего мне это нужно, но чувствую, что необходимо.
Иногда я опускаюсь к самой поверхности и даже пытаюсь прикоснуться к жёлто-голубой массе. По одну сторону от линии она обжигает, и я сразу отдёргиваю руку, обиженно дую на пальцы, и на душе у меня от этого горько, будто жестоко обманулся в своих ожиданиях. По другую сторону – холод, который тоже обжигает. И снова мне становится бесконечно обидно…
Ничего не понять – для чего эта линия? Почему с одной стороны от неё горячо, а с другой холодно? И что это за зрачок? Я парю над этой пограничной линией, пытаюсь вглядеться в зрачок внимательней и очень хочу разобраться: для чего он следит за мной? И… почему я не могу никуда улететь отсюда?!
Какие-то странные непонятные символы, которых мне пока не понять.
И вдруг какой-то голос внутри меня говорит, что если не напишу об этом, то никогда ни в чём уже не разберусь и буду всегда парить над этой линией, нигде не находя себе места. И никуда мне не улететь отсюда до скончания веков…
Вот и пишу сейчас…
Подлая всё-таки штука память! Мы с ней живём словно в двух разных мирах. Почти не пересекаемся, но ни на минуту не забываем друг о друге. Мне бы не знать ничего о ней, как это было раньше, так ведь нет – она не даёт. Периодически наведывается ко мне, притом поначалу как гость, осторожный и вежливый, чтобы, не дай бог, не обидеть хозяина, а потом сама превращается в хозяина – привольно располагается в моей давно обжитой и благоустроенной ракушке души и выталкивает меня вон. Словно я лишний и совершенно ненужный здесь житель. Моё тело – её законные владения, с которыми она может делать всё, что ей вздумается.
Все мои сегодняшние проблемы – это её проделки. Я прекрасно помню всё, что было со мной когда-то давно – в детстве, школе, институте, службе в армии, в Афганистане, где я воевал, и потом уже в мирной жизни. Зато всё, что происходило в последние годы, копошится бесформенными кусками воспоминаний в каком-то дымящемся сером месиве и прогоняет, как ленту кинохроники, лишь обрывками – жуткими и болезненными, после которых долго не можешь прийти в себя. Тогда даже таблетки не помогают, а сон становится коротким и беспокойным.
Хоть я и прекрасно понимаю, что никаких житейских проблем у меня сегодня почти не осталось. Или мне так кажется…
Я не помню, как звали мою жену, которая умерла два года назад. Или три… Счёт времени тоже стал для меня каким-то отрывочным и беспорядочным. Я пытаюсь нырнуть на два-три года назад в свои воспоминания, но эти мои попытки напоминают ныряние в прорубь, когда стоишь на кромке у самой воды и не решаешься сделать шаг, потому что там холод, мрак, пучина, из которой ещё неизвестно, выберешься или нет. Вот и не получается сделать последний шаг…
Зато детство, юность и все последующие года – как летнее тепло, в котором я снова молодой, крепкий, энергичный.
Больше всего я напоминаю сам себе бегуна, который трусцой несётся по лесу, поглядывает по сторонам, с удовольствием отмечает детали – зелёные листики, стрекоз, замерших в воздухе, пробивающиеся из опавшей листвы грибы. Это греет душу и всегда желанно… И никогда не наступает вечер, не заходит солнце, а впереди бесконечные облачные дали, до которых ещё предстоит добежать. И я непременно добегу, иначе и быть не может…
Бежишь и с горечью понимаешь, что всё это не вечно, потому что любая дорога заканчивается стеной, в которую рано или поздно упрёшься. Но и эту стену преодолеваешь, потому что, оказывается, готовился к этому заранее. И только очутившись по другую сторону стены, вдруг начинаешь различать, что день клонится к закату, солнце уже не в зените, а дорога не такая прямая и чистая, как в начале… А потом и вовсе всё обрывается.
И наступает что-то жуткое и неприятное…
Я пытаюсь вспомнить и никак не вспомню имя своей жены, которая умерла бесконечные два или три года назад, но помню имена своих друзей. Мне это едва ли сегодня жизненно необходимо, но подлая память для чего-то держит их и не хочет расставаться. Я уже и беседую с памятью почти как с человеком, прошу пожалеть меня, убрать самое страшное и неприятное, что происходило когда-то, дать хотя бы короткое время пожить в счастливом беспамятстве, но она высокомерно молчит, отворачивает лицо, скрытое прозрачной тёмной вуалью, как старая проститутка, заработавшая свой законный грошик и без слов удаляющаяся в клубящийся мрак. А на прощанье – взмах костлявой длани, мол, ухожу, но не прощаюсь, потому что вернусь ещё не раз…
А ещё эта проклятая память иногда раскрывает свои мрачные облака, в которые закутывает всё, что происходило со мной когда-то, и я снова оказываюсь на выжженном солнцем пятачке на склоне горы со своим взводом, и вокруг нас звонко щёлкают по камням пули моджахедов. Даже голову не поднять, чтобы посмотреть, откуда стреляют. Вжимаешься щекой в горячий, пахнущий сухой травой камень и тоскливо думаешь о том, как бы поскорее выбраться отсюда, и плевать тебе на приказы начальства, которое сейчас сидит где-нибудь в безопасном месте в защищённых палатках и ждёт от нас доклада об успешно проведённой операции. Ведь я, по сути дела, человек не военный, и мне не нравится форма, оружие. Нет во мне никакой агрессивности…
Нашему взводу было дано задание зачистить этот глухой горный кишлак в самой глубине афганских гор, мимо которого проходила дорога, и на ней уже дважды уничтожали наши транспортные колонны. Женщин и детей в кишлаке больше не было, зато была база боевиков. Всё это доложила полковая разведка.
Кишлак оказался пуст, но когда мы возвращались назад, попали в засаду. Наш бронетранспортёр был подбит, больше половины взвода погибло сразу при взрыве, а в живых осталось только шестеро солдат и я, молодой лейтенантик, правда, уже побывавший в бою и хлебнувший крови.
Нас окружили, и мы должны были тоже погибнуть. Рация наша осталась в разбитом бронетранспортёре, и добраться до неё не было никакой возможности. Единственным нашим спасением были ночь и темнота, чтобы попробовать проскользнуть сквозь глухое кольцо врагов и уже незаметными горными тропками пробираться к своим. Но до сумерек оставался ещё час, а шквал огня всё не прекращался.
Я понимал, что командир из меня никакой, но кроме меня здесь решение никто не примет.
– Нужен отвлекающий манёвр, – совсем не по-командирски сказал я солдатам. – Тогда, может, удастся проскочить. А там темнота, в горах быстро темнеет. Может, повезёт, и доберёмся до своих…
Все молчали, потому что понимали, что отсидеться тут не удастся, и пока у нас есть патроны и гранаты, моджахеды держатся на расстоянии, но они умеют выжидать, и всё рано или поздно закончится.
– Может, всё-таки дождёмся помощи? – неуверенно предложил кто-то. – На базе нас уже хватились и наверняка выслали «вертушку» на поиски.
– Час до темноты продержимся, – вздохнул я, – а в темноте как они нас найдут?
Нужно было кого-то из бойцов оставить, чтобы он продолжал бой и отвлекал внимание боевиков на себя, а остальным отходить. Но судьба этого оставшегося была предрешена.