Вместо этого она обращает на Браджиони ясный, открытый взгляд послушного ребенка, усвоившего правила хорошего поведения. Ее колени под прочной синей саржей плотно сжаты, круглый белый воротник напоминает монашеский, но это получилось не сознательно. Она носит униформу передовой идеи и не обращает внимания на пошлые мелочи. Родилась она католичкой и до сих пор, хоть и опасается, как бы ее не заметили и не подняли шум, все же иногда заглядывает украдкой в какую-нибудь ветхую церквушку, преклоняет колени на холодный камень и, перебирая золотые четки, купленные в Техуантепеке, читает «Богородица Дево радуйся». Это не помогает, и она в конце концов принимается рассматривать украшения на алтаре — цветы из фольги, истрепанное шитье, умиляется кукольным фигуркам святых мучеников, чьи босые ступни в белых кружевных кальсончиках выглядывают из-под торжественного бархатного облачения. У нее сохранились пристрастия, усвоенные еще в отрочестве, ими диктуются ее жесты и вкусы. Поэтому, например, она не носит машинных кружев. Это ее тайная ересь, так как у них в группе считается, что машины — святое, они принесут спасение рабочим. Но она любит тонкие кружева, вот и сейчас ее белый монашеский воротник обшит еле заметными уголками кружевной паутинки, и у нее в верхнем ящике комода таких хранится еще девятнадцать штук, завернутых в синюю оберточную бумажку.
Браджиони перехватывает ее взгляд, словно только того и ждал, и весь подавшись вперед, так что толстое брюхо ложится между расставленными коленями, поет с особым выражением, нажимая на слова. Нет у него ни матери, ни отца, говорится в песне, нет даже друга, чтобы его утешить; одинокий, как волна в океане, он то здесь, то там, одинокий, как волна. Круглое отверстие рта скашивается на сторону, надутые щеки лоснятся потом певческого труда. Он чудно выпирает во все стороны из своей дорогой одежды. Шея выпучивается над сиреневым воротничком и темно-красным галстуком с алмазным зажимом; бока и живот вываливаются из тисненной кожаной портупеи в серебряных разводах, затянутой так туго, что он едва дышит; и даже над лакированными желтыми туфлями пучится перезрелая плоть Браджиони, растягивая шелковые лиловые носки и нависая лодыжками над твердыми кожаными языками.
Когда он скашивает на Лауру глаза, она снова убеждается, что они у него действительно желтые, как у кошки. Он богат, как он объяснял Лауре, но не деньгами, а властью, власть же позволяет ему владеть вещами и свободно предаваться своей любви к мелкому роскошеству. «Мне нравятся элегантные мелочи, как-то сказал он и помахал у нее перед носом желтым шелковым носовым платком. — Вот понюхай. Духи „Жокейский клуб“, нью-йоркские. — Но все-таки жизнь его не пощадила. Сейчас он сам это скажет: — Н-да, в руках все обращается в прах, а на языке становится желчью. — Он вздыхает, и его кожаный ремень скрипит, как седельная подпруга. — Одно за другим, я во всем разочаровываюсь. Ну, прямо во всем. — Он качает головой. — И ты, моя бедняжка, тоже разочаруешься. Это тебе на роду написано. Кое в чем мы с тобой так похожи, что ты и представить себе не можешь. Подожди. Вот увидишь. В один прекрасный день ты вспомнишь, что я тебе говорил, и поймешь, что Браджиони был тебе другом».
Лаура холодеет, в крови у нее живет физическое предчувствие беды: ее ждет насилие, увечье, страшная смерть. Этот метафизический страх она переосмыслила как нечто бытовое, обыденное и стала бояться переходить через улицу. «Моя личная судьба — это только мое умонастроение», — напомнила она себе цитату из старого учебника по философии. Но все-таки у нее хватает здравого рассудка заключить: «Так или иначе, но под автомобиль попадать я не собираюсь».
Возможно, что я на свой лад так же развращена, как Браджиони, допускает она, так же бессердечна и беспринципна, в таком случае любая смерть предпочтительнее. Однако она не убегает, а все так же смирно сидит на месте. Куда ей идти? Она без приглашения навязалась сюда и теперь не может даже представить себе жизни в другой стране, и вспоминать свою прежнюю жизнь, до Мексики, ей тоже не доставляет удовольствия.
Какова природа этой преданности, каковы ее подлинные корни и обязательства? Лаура не знает. Половину времени она проводит в соседнем Хочимилко, учит индейских детей говорить по-английски: «Де кэт из он де мэт». Когда она входит в класс, они окружают ее с улыбками на своих умудренных, простодушных лицах цвета глины, кричат безгрешными голосами: «Гуд монинг, май тычер!» и каждое утро превращают ее учительский стол в цветник.
В свободное время она ходит на собрания и слушает, как ответственные люди спорят о тактике, методах, внутренней политике. А также посещает заключенных, принадлежащих к ее политической вере, которые у себя в камерах развлекаются тем, что считают тараканов, раскаиваются в содеянном, пишут мемуары, сочиняют манифесты и планы дальнейших действий для товарищей, которые еще ходят на свободе, засунув руки в карманы, и дышат свежим воздухом. Лаура передает им еду, сигареты и немножко денег, а также замаскированные в двусмысленных фразах сообщения от тех, кто находятся на воле, но боятся сами войти в стены тюрьмы, чтобы не очутиться в камерах, там для них приготовленных. Если узники перестают отличать ночь от дня и жалуются: «Милая Лаура, в этой чертовой дыре время не движется, и я не знаю, когда ложиться спать, пока не получу напоминания», — она приносит их излюбленные наркотики и говорит спокойным тоном, чтобы не ранить их жалостью: «Нынче у тебя ночь будет полноценная», и хотя ее испанская речь их смешит, они считают ее посещения полезными и приятными. Если они теряют терпение, приходят в отчаяние и начинают проклинать товарищей за то, что так долго не вызволяют их с помощью денег и связей, они при этом все-таки знают, что она их речи дословно не передаст, а когда она их спрашивает: «Откуда, по-твоему, нам взять денег и связей?» — они обязательно ответят: «Ведь есть же Браджиони, почему он не предпримет чего-нибудь?»
Она доставляет письма из штаба тем, кто прячется от расстрельных команд в ветхих строениях где-нибудь на задворках и, сидя там на неубранных постелях, рассуждает так, словно их выслеживает вся Мексика, хотя Лауре определенно известно, что они могут спокойно явиться в воскресенье на утренний симфонический концерт в «Аламеде» и ни одна живая душа не обратит на них внимания. Но Браджиони говорит: «Пусть попотеют немного. В другой раз будут осторожнее. Без них хоть можно дух перевести, пока их держут взаперти». Лаура не боится постучать после полуночи в любую дверь на любой улочке, войти в неосвещенное помещение и сказать тому из прячущихся там, кому вправду угрожает опасность: «За тобой придут завтра в шесть утра — это серьезно. Вот немного денег от Висенте. Поезжай в Веракрус и жди там».
Она занимает деньги у агитатора-румына и отдает их его заклятому врагу — агитатору-поляку. Они состязаются между собой за благосклонность Браджиони, а Браджиони тщательно блюдет нейтралитет, потому что они могут быть ему полезны оба. Поляк за столиком кафе говорит с ней о любви, рассчитывая воспользоваться тем, что она якобы в тайне питает к нему нежные чувства, и сообщает ей дезинформацию, чтобы она передала ее определенным лицам как истинную правду. Румын действует ловчее. Он щедро дает деньги на всякое доброе дело и лжет ей с таким искренним видом, как будто он ей самый верный друг и наперсник. Ничего из того, что они сообщают, она дальше не передает. Браджиони не задает вопросов. У него есть другие способы узнать про них все, что ему нужно.
К Лауре никто пальцем не прикасается, но все восхваляют ее серые глаза и нежную, пухлую нижнюю губку, которая якобы свидетельствует о веселом нраве, но на самом деле всегда серьезно поджата. Они не понимают, почему она в Мексике. Она ходит по всему городу, выполняя поручения, брови недоуменно вздернуты, в руках папка с рисунками, нотами и школьными записями. Ходит она красиво, прямо как балерина, и это иногда забавным образом возбуждает страсти, но ни к чему не приводит и потому не порождает сплетен. Один молодой командир, когда-то служивший в армии Сапаты, попробовал во время верховой прогулки в окрестностях Куэрновака выразить ей свои желания со всей благородной простотой, приличествующей народному герою; но в мягкой форме, так как нрав у него был мягкий. Мягкость и послужила причиной его поражения, ибо когда он спешился, освободил ногу своей дамы из стремени и попытался, стащив ее с седла, заключить в объятия, ее конь, обычно вполне смирный, испугался, взвился на дыбы и унесся прочь со своей всадницей. Конь народного героя со всех ног бросился вслед за приятелем, и герой добрался до гостиницы только глубокой ночью. За завтраком он подошел к ее столу в своей крестьянской повстанческой униформе: серая кожаная куртка и такие же брюки, сверху донизу нашиты серебряные пуговицы; настроен он был шутливо и беззаботно.