Если для детей отъезд был веселым развлечением, приезд на ферму был праздником для бабушки. Со всех ног бежал открыть ворота Гинри, радостно ухмыляясь во всю свою угольно-черную физиономию и издалека приветствуя хозяйку: «С прибытием, мисс София Джейн!» Он словно бы не видел, что тарантас распирает еще и от остальных пассажиров. Лошади, болтая животами, рысцой проезжали по аллее, бабушка громко, праздничным голосом здоровалась со всеми и ступала на землю, окруженная домочадцами и такая же взволнованная, как при поездках по железной дороге, но тут прибавлялось еще невыразимое чувство возвращения домой, не в дом, а на черную, жирную землю и к тем, кто на ней живет. Не снимая вдовий чепец с длинной вуалью, она насквозь проходила весь дом, на ходу замечая непорядок, выходила с черного крыльца во дворы и огороды, поглядывая молча, прикидывала, где что надо исправить; шла по узкой тропке вдоль сараев, заглядывая внутрь и на зады строгим критическим взглядом, и дальше, между камышами слева и лугом справа, туда, где вдоль живой изгороди тянулся ряд негритянских хижин.
Приветливо окликая всех — что отнюдь не исключало в дальнейшем заслуженной головомойки, — она заходила на кухни, заглядывала в мучные лари, в печи, на буфетные полки, в каждую щель, во все углы, а за нею поспевали Литти, и Дайси, и Гинри, и Бампер, и Кег и старались объяснить, что сейчас у них не все как надо, но это потому, что было много работы под открытым небом, не успели управиться; но теперь возьмутся и все приведут в надлежащий вид.
И возьмутся, и приведут, бабушка это хорошо знала. Не пройдет и часа, как уже кто-нибудь выедет на телеге с заказом на столько-то известки и столько-то галлонов керосина, и такое-то количество карболки, и такое-то количество порошка от насекомых. Из мыльни приволокут щелок и стиральное мыло, и закипит работа. Матрасные мешки опорожнят от истертой кукурузной шелухи, всех негритят посадят перебирать свежую, а мешки бросят в котел вываривать. Каждую хижину густо выбелят, лари и буфеты изнутри вымоют, кресла и кровати заново покрасят, засаленные стеганые одеяла выволокут на свет Божий и засунут кипятить в большом железном чане, а потом растянут на солнце сушиться. И как всегда по такому важному случаю шум подымется неимоверный. Женщин посадят шить рубахи для мужчин и детей, ситцевые платья и передники для себя. И у кого накопились жалобы, сейчас самое время с ними обратиться. Мистер Гарри запамятовал купить башмаки для Гинри, вы только посмотрите на Гинри: он вот так, босой, проходил всю-то зимушку. Мистер Миллер (рыжеусый мужчина, занимавший неопределенное положение: он надсмотрщик в отсутствие мистера Гарри и простой наемный работник, когда тот на месте) в минувшую зиму их во всем урезывал, что ни возьми: кукурузы было мало, бекона и вполовину не хватало, и дров тоже, всюду нехватки. Литти нужно немножко сахару в кофе, так думаете, мистер Миллер согласился дать? Нет. Сказал, что сахар в кофе не кладут. Гинри говорит, мистер Миллер и себе в кофе сахар не кладет, такой жадный. У Бускер, трехлетней крохи, в январе разболелось ухо, приехала мисс Карлтон и влила ей опия, так маленькая с тех пор вроде как оглохла. Вороная лошадь, что мистер Гарри купил минувшей осенью, словно ошалела, прыгнула через колючую проволоку, и вырвала себе кус мяса из груди чуть не до кости и ни на что теперь не годится.
Во всех этих жалобах и десятках им подобных надо было на месте разобраться и всех успокоить, после чего бабушкино внимание обращалось на хозяйский дом, который следовало перетрясти весь сверху донизу. Отпирались большие секретеры и вытаскивались старые потрепанные собрания сочинений Диккенса, Скотта, Теккерея, словарь доктора Джонсона, однотомники Попа, Мильтона, Данте, Шекспира, с них тщательно обтирали пыль и снова отправляли под замок. Снимали закопченными ворохами занавеси и вешали обратно, наглаженными и ароматными; собирали с пола грязные, мятые половички и дорожки и возвращали на место, чистые, ровные, снова в ярких цветах; кухня из мрачной и неуютной превращалась в царство чистоты и порядка, где так и хотелось побыть еще немножко.
Затем такому же возрождающему действию подвергались сараи, коптильни, и картофельный погреб, и огороды, и каждое фруктовое дерево в саду, каждая лоза, каждый куст. В продолжение двух недель все живущие на ферме будут трудиться не покладая рук, погоняемые бабушкой, неутомимым, беспристрастным и разумным надсмотрщиком над рабочими силами. Дети бегали на воле, но все-таки не так свободно, как в бабушкино отсутствие. Каждый вечер в определенный час их отлавливали, умывали, пристойно одевали, сажали за стол есть что дают безо всякого возражения, и в свой срок отправляли спать. Дети любили бабушку; она была единственной реальностью в их жизни, другой власти и защиты для них не существовало, их мать умерла так рано что одна только старшая девочка сохранила о ней смутную память. Но при всем том они сознавали бабушкин деспотизм и жаждали воли. И когда в один прекрасный день она выходила на выпас и звала своего старого верхового коня по кличке Скрипач, они радовались, видя в этом знак ее скорого отъезда.
Скрипач был когда-то славной лошадью, ровно ходившей под седлом, но теперь превратился в понурого, вялого ветерана с сединой на подбородке и скулах и целыми днями только тем и был занят, что нащупывал отвислыми мягкими губами кустики травы понежнее или расшатанными желтыми зубами осторожно брал с ладони кусочки сахара. И ни на кого, кроме бабушки, не обращал внимания. Но каждый год летом, когда она приходила на луг и звала его, он шел к ней на расслабленных ногах даже с чем-то вроде блеска в подслеповатых глазах. Оба старые, они любовно приветствовали друг друга. Бабушка всегда обращалась со своими животными так, как будто они люди, временно утратившие человеческий облик, но все равно им надлежит по мере возможности исполнять присущие им обязанности. Ей подводили Скрипача под старым дамским седлом — ее маленькие внучки ездили на лошади верхом, по-мужски, и она не видела в том худа, для них, — но сама усаживалась боком, уперев ногу в подставленную дядей Джимом Билли вогнутую ладонь. Скрипач вспоминал свою молодость и на негнущихся ногах брал в галоп, и она уносилась на нем, только черные завязки чепца и подол старомодной амазонки развевались по ветру. Возвращались они всегда шагом, бабушка сидела, прямая и торжествующая, с улыбкой на губах, самостоятельно слезала с седла на старую колоду, трепала Скрипача по шее, прежде чем сдать его на руки дяде Джиму Билли, и величаво удалялась, подобрав на локоть трен амазонки.
Эта ежегодная скачка на Скрипаче была для нее важна как демонстрация ее силы, ее неувядаемой энергии. Скрипач может пасть со дня на день, он — да, но не она. Она делала замечание: «Что-то у него колени стали плохо гнуться», или: «Нынешний год он тяжеловато дышит», а вот у нее такая же легкая походка и такое же свободное дыхание, как всегда, так, во всяком случае, она сама считала.
В тот же день, или назавтра, она предпринимала прогулку по фруктовому саду, о которой ей так мечталось в городе, шла вместе с внуками, они то забегали вперед, то возвращались к бабушке, а она брела просто так, сложив руки на груди, и мела подолом землю, оставляя позади разметанную дорожку, подцепляя щепки, переворачивая мелкие камешки, белый чепец съезжал на бровь, на губах застыла довольная улыбка, но глаза не упускали ничего. Обычно после такой прогулки в сад посылался Гинри или Джим Билли, чтобы, не откладывая, что-то исправить, может быть, и мелочь, но необходимую.
А затем она спохватывалась, что сидит на ферме и ничего не делает, в то время как дома столько дел… И вот, последний взгляд вокруг, наставления, указания, советы, прощания, благословения. Она отбывает с таким видом, будто расстается навеки, а возвращается в свой городской дом в таком же довольном, возбужденном настроении, в каком раньше приехала на ферму, и среди радостной суеты приветствий и добрых пожеланий, словно ее не было целых полгода, сразу же берется за работу по восстановлению в доме порядка, который за время ее отсутствия был, конечно, нарушен.