Однажды посреди ночи привезли четыре вагона брюквы. Тридцать женщин растолкали и выгнали разгружать. На другой день им за это разрешили не ходить на работу и поспать подольше. Они разгружали брюкву голыми руками, перекладывали ее в ящики и уносили в бункер. Радом стояла Трудочка в теплом шлафроке, в ареоле белокурых волос, и подгоняла[141]. Брюквы примерзли друг к другу намертво, работа шла медленно. Тогда к составу пригнали еще группу мужчин, среди них оказался добрый старина Перельманн из Вильнюса. Он нежданно-негаданно обнаружил среди женщин свою подругу Реню и среди этого убожества и страдания ликовал от внезапной счастливой встречи.
Брюкву, промерзшую и подгнившую, женщины стали есть сырой, а потом даже принесли из кухни два ведра — зарыть в снег небольшой запас, чтобы поесть завтра, когда их на целый день освободят от работы, как обещали. Еще до рассвета брюква вся была перегружена на склад, и невольницы собирались уже отправляться спать, как только начальство объявит побудку для остальных, но надсмотрщица и комендант лагеря следили за грузчицами, запас был обнаружен, обещанный свободный день пропал: измученные ночной работой женщины, шатаясь от усталости, еле живые, отправлены были вместе со всеми на работы.
Наступил декабрь — холодный, серый, промозглый. Топить печь в бараке было нечем, узникам ничего не выдали, но разрешили принести из леса немного хвороста. Древесина была сырая, горела туго, а на дворе свалены были отличные деревянные стеллажи и доски. Их вообще-то привезли сюда для оборудования бараков, но комендант счел это ненужной «роскошью», поэтому груды мебели кисли и разваливались под дождем. Толя стала по вечерам тихонько выскальзывать из барака во двор и потихоньку таскать полки и доски на растопку. Одна из заключенных в это время стояла в дверях настороже: стоило ей завидеть часовых, она произносила пароль — «шесть!»[142], и женщины бросались запихивать дерево в печь. Горело превосходно, но как только звучало «шесть!», приходилось сжигать сразу все запасы. Однажды комендант обнаружил остатки досок и сразу обо всем догадался. Кто взял? Никто не признавался. Тогда весь блок наказали — три дня без еды.
Толя собралась уже было признаться. Ее стали отговаривать: лучше, говорят, все вместе голодать будем. Но когда вечером действительно не принесли никакой еды, Толя решилась и рано утром пришла к коменданту. Когда она вошла, комендант первым делом заорал: «Отойди от меня на три шага!» А когда она во всем призналась, пнул ее ногой: «Эта свинья пришла с повинной! Придется наказать как следует!» — и приказал бросить ее в подвал, куда сваливали трупы. Толя заголосила, стала умолять: только не туда, что угодно, только не это! Напрасно: заставили лечь на ледяной пол между двух покойников и время от времени приходили проверить — лежит ли смирно, не встала ли: «Эй ты, жива еще?» Целые сутки пришлось ей выносить смрад разлагающихся мертвых тел, а потом ее выволокли на свет и поставили на колени на цементный цоколь колодца: подними руки и стой так! Но у нее не было сил держать руки кверху, да и стоять на коленях тоже, и сколько ни колотили ее дубинками — не могла подняться с земли. Затем на весь день ее отправили на работы с остальными, а вечером отвели в канцелярию и высекли — двадцать пять ударов. Ступай!
Как ни старалось лагерное начальство, чтобы до заключенных не дошла ни единая новость с фронта, все же в конце 1944-го и в лагерь стали долетать отголоски пушечной канонады, и вспыхнула среди узников новая надежда: как, что дальше? Неужели их всех уничтожат, прежде чем придет освобождение?
И тут комендант отдает приказ: лагерь ликвидировать! 1250 женщин-заключенных расстреляли, две сотни умерли сами. Полторы сотни больных в лазарете изолировали от остальных: эти останутся здесь. Остальные — теперь чуть больше восьми сотен — пусть собираются в путь. Из них отобрали 34 самых крепких и работоспособных — ликвидировать лагерь. Среди них оказалась и Толя. Затесаться среди уходящих не удалось: обнаружили и пинками и побоями отогнали в другую группу. Из сотни мужчин-узников несколько человек умерли, остальных угнали. Дорога лежала на Кенигсберг, марш пешком — 80 километров за три дня. Трех особенно выносливых мужчин также оставили разбирать по частям лагерь, среди них — Перельманна. Двое других были литовские евреи Шимке и Юдель.
Оставшимся отдали приказ: демонтировать бараки подчистую, убрать здесь все так, чтобы никто и не подумал, будто здесь когда-то был лагерь, чтоб и следа не осталось. Опилки из тюфяков вытрясти и сжечь. Эти мешки с опилками свалялись, их пришлось рвать, а потом связывать в большие тюки. Пустые консервные банки, подобранные заключенными во время работ за пределами лагеря, велели собрать в одну кучу. Нары как следует вычистили, как и посуду на кухне, и все, что могло еще пригодиться на новом месте, велели собрать и упаковать. Перельманн, шустрый и сметливый, сумел обеспечить узников пристойным пропитанием: по вечерам давали чищенную картошку с маргарином.
Через три дня комендант лагеря явился снова, на авто: заключенные прибыли в Кенигсберг и ждут свои тюфяки и прочие пожитки. Мерзкая надзирательница как всегда безжалостно гоняла узников, чтобы поторопились. Велела ночью в лазарете у каждого больного забрать тюфяк, а людей уложить на голые доски. Больничные матрасы кишели вшами, особенно те, на которых долгое время лежали уже умершие узники. Тюфяки приказано было тут же вытряхивать. Утром демонтировали больничные нары и упаковали их в дорогу[143].
Появился какой-то незнакомый немец, которого называли «командующий строем». Ему надлежало сопровождать группу заключенных, ликвидировавших лагерь, в Кенигсберг. Кроме него было еще пятеро конвоиров. Узникам выдали в качестве багажа тридцать буханок хлеба, двадцать килограмм маргарина и десять килограмм мармелада. Весь это провиант надо было доставить в Кенигсберг. В дорогу каждому дали еще по одной буханке. Перельманн уволок из лагеря санки, на которые и погрузили продовольствие.
Двинулись в путь. Прошли несколько километров. Догоняет их еще один конвоир из лагеря и к командующему строем: сто пятьдесят больных, докладывает, сожгли вместе с бараком. Уложили их штабелями на нары, облили бензином и запалили.
Шли весь день. Отдохнули немного, перевели дух. И снова шли целую ночь напролет. Строевой, тот, который командующий строем, — на двадцать шагов впереди всех, и с евреями — ни слова. По утрам морозило. Хлеб заледенел — не откусишь. Пытались отогреть его в карманах, но карманы были полны грязи и расползались по швам. Двух узниц постепенно покинули силы. Вслед за ними стали отставать и другие. Всякий раз, как кто-нибудь из заключенных падал, один из конвоиров ждал некоторое время рядом, пока остальные пройдут вперед, а потом пристреливал и догонял строй.
На вторую ночь всех загнали в хлев на одном хуторе, вперемешку набитый домашней скотиной и беженцами. Строевой завалился в крестьянский дом и потребовал ужин и постель. Часовые остались с тридцатью пятью невольниками.
На другой день стало еще холодней. Уже в пять утра поднялись и снова шли, шли, шли[144]. Третью ночь снова провели в стойлах. Крестьянки, тронутые убогим состоянием путников, принесли кофе и хлеба. Строевой выплеснул кофе на землю: не надо моим людям кофе, не просили!
На третье утро их догнал грузовик из Шиппенбайля, груженный тюфяками, кухонной утварью и припасами. Сверху сидел комендант лагеря, а рядом — надсмотрщица Трудочка, закутанная в элегантные меха.
Часовые сами уже еле шагали. Заключенные с трудом тащили санки по занесенной снегом дороге. Повсюду встречались беженцы. Артиллерия грохотала где-то совсем рядом. Порядком поредевший строй заключенных, хоть силы были на исходе, радовались. Внезапно один дерзко запел песню, подхватили, запели все вместе. Конвоиры, простые солдаты, с которыми за три дня пути заключенные уже успели найти общий язык, не стали вмешиваться, а строевой впереди как будто оглох.