Стали тайком перешептываться, что нетрудоспособных, может, собираются переселить в Малое гетто. После того, как сожгли больницу, квартал стоял пустой. Наверное, в малом гетто будут выдавать карточки на меньший паек, чем в большом, где останутся работающие.
Гетто кишело солдатами. Никому не позволили остаться дома, больных расстреляли на месте. Ровно в шесть утра ни в домах, ни на улицах не осталось ни одной живой души. На пустой, голой площади собрали 28 000 человек. За порядком следила еврейская полиция с опознавательными повязками на рукавах.
Построили узников в колонны, одну подле другой, лицом на северо-запад. В первой — совет старейшин с семьями, во второй — полиция, потом — администрация и служащие, наконец, следом — рабочие бригады, каждый на своем месте, каждый с семьей. Так они два часа мерзли в то пасмурное, холодное утро, пока в восемь не заявилась немецкая комиссия: Йордан, уполномоченный по гражданским вопросам еврейского населения Каунаса, Торнбаум, Штютц, Раука, гестаповец, другие немцы, один литовский офицер авиации. Расселись, и колоннам было приказано пройти перед ними по площади.
Из первой выбрали немногих и отвели их в сторону. Остальных отправили налево. Но из следующей отобрали уже больше. Поначалу никто не понимал смысла этого деления на коз и овец, но постепенно стало очевидно: налево идут сильные, работоспособные, хорошо одетые, направо — старики, больные, бедняки, а еще люди с ярко выраженной еврейской внешностью.
Более других старался Раука: велел своим солдатам шерстить каждую колонну, с особенным удовольствием разлучал большие семьи. Время от времени впивался зубами в бутерброд, гонял своего пса, который рыскал по площади в поисках съестного куска, оброненного кем-нибудь из узников. Казалось, этот отбор приводил Рауку в превосходное расположение духа, как, впрочем, и остальных визитеров. Узники почуяли, что от этого «направо» веет недобрым, стали пытаться ускользнуть налево прежде, чем до них дойдет очередь. Другие даже протестовали, если их отправляли направо, размахивали перед носом у немцев удостоверениями рабочего или призывали в свидетели кого-нибудь из еврейской полиции, те все-таки в известной степени на оккупантов могли оказать влияние.
В толпе шептались: не к добру все это! Комиссия как всегда успокаивала: не надо тревожиться, нужны крепкие руки для работы в городе. Но отобранные, по всему было видно, для тяжелой физической работы не подходили. Среди «спасенных налево» обнимались родные и близкие, что остались вместе, рыдали в голос те, кого оторвали от семьи. Так прошел день. Наконец, уже и стервятники в комиссии были сыты, так что под конец уже не глядя отправляли целые колонны направо или налево. Тем, кто стоял слева, Раука в утешение заявил: «Вы мне еще спасибо скажете, что я вас от этой гадости избавил!»
Тех, кто был отправлен «направо», под строгим конвоем перевели через виадук в Малое гетто. Но ночью некоторым удалось перебежать обратно: подкупили охрану: «Быстрей беги, блондиночка!» — в изумлении покрикивали часовые в спину уходящим людям, мало похожим на евреев из «Штурмовика»[47].
На другое утро узников малого гетто повели к IX форту. Русские пленные накануне по приказу немцев вырыли там яму, ее уже до половины успел залить осенний дождь. Сначала отобрали детей и на глазах у матерей швырнули в ров, женщин расстреляли и отправили следом. В последнюю очередь расправились с мужчинами. Зачем? Снова гигиеническая операция. Прежде чем закопать, тела щедро посыпали хлорной известью.
В тот день они уничтожили 10 000 ни в чем не повинных человек, вместе с другими арестованными, вместе с теми евреями, что еще содержались в форте. И там, среди расстрелянных, была и моя дочь, моя Мари[48].
Вести об этом злодействе быстро пролетела по городу. Любые мирные переговоры с оккупантами, по-человечески, вежливо и интеллигентно, стали невозможны. Стоило кому-нибудь вступиться перед немцами за друга или знакомого, человека тут же записывали в «коммунисты» и угрожали расправой. От солдат и партизан о расстреле в форте стало известно в большом гетто. Ужас и отчаяние узников не описать. Убийцы снова стали уверять, что это точно была последняя «акция» и что пережившим ее бояться больше нечего, но им никто уже не верил. Тогда-то некоторые из заключенных решили бежать из гетто и стали готовить побег.
Надо сказать, в Каунасе[49] тогда было немало тех, кому были отвратительны поступки немцев, но далеко не все были готовы принять беглецов из гетто и спрятать их у себя. Да уж, гестапо свое дело сделало — страх был парализующим. Была под Каунасом одна деревня, крестьяне, все больше русские, укрывали у себя беглых евреев. Так вот, немцы спалили все село, а жителей кого расстреляли, кого угнали на принудительные работы. Хватали, не глядя, людей из рабочих бригад, вешали на шею табличку «еврейский холоп» и водили по городу. Если найдут еврея в городе у кого-нибудь в доме, расстреляют и беглеца, и хозяев дома.
Но были, были все-таки и те, кто не побоялся помочь. У Елены Куторги, глазного врача, матери Виктора, друга моей Мари, несколько недель скрывалась в доме одна еврейка, пока, наконец, муж Елены, немец, не справил ей фальшивый паспорт и не отправил в Германию с помощью одного путейского чиновника, жениного пациента. В Германии беглянка и жила себе дальше, никем не узнанная. Доктор Куторга постоянно держала связь со своими еврейскими коллегами в гетто, носила им в бригады продукты, привезенные пациентами из деревни, хранила их ценности, помогала их сбывать. И в своих больных она не переставала и подспудно, и открыто воспитывать и поддерживать отвращение к оккупантским зверствам. В каждом своем слове, в каждом поступке она являла собой воплощенную человечность.
Долго такое скрывать не удалось. Подлые ее соседи донесли на нее. Начались ночные обыски, вызовы в полицию, допросы. К счастью, Елена прекрасно говорила по-немецки и удачно играла роль невинной жертвы коварного поклепа. Ей поверили и отпустили после того, как она письменно пообещала не заниматься более никогда антинемецкой деятельностью и избегать любых сношений с евреями. Она подписалась под этими клятвами и бесстрашно продолжала втайне свои прежние опасные занятия. Я приходила к ней, и мы вместе слушали иностранные радиостанции, естественно, запрещенные. Вермахт тогда шагал еще победоносно на восток, шагал по-прежнему. А мы по-прежнему верили, что придет, придет конец этой череде побед, что не вечен этот поток преступлений против других народов, что эта жестокость, это скотство, это зверство — не навсегда.
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Этот ребёнок должен жить. Разбой и унижения. Под покровом тьмы. Последняя весть от Мари. Подарки на рождество. Гости из гетто. Эмми Вагнер и Дора Каплан. Рассказ Сони и Бебы. В укрытии. Эдвин Гайст уходит из гетто. Опасное поведение. Народ-повелитель и его рабы. Таня. Лида выходит на свободу. Дора Каплан ищет приключений. Кругом друзья, кругом враги. Посетитель. Эдвин болен.
Никогда еще не было такой холодной, мрачной, безысходной осени, как в этом году. Жили механически, как будто по инерции. У Гретхен в конторе никто не подозревал, что на душе у этого ребенка: она привыкла молчать, не выдавала себя ни единым звуком, ни одним жестом. Только я замечала, как с каждым днем от тоски и лишений моя дочка становится совсем бледненькая, будто тает. Я всякий день с тревогой ждала ее со службы. Стоило ей задержаться, я бросалась на улицу и бежала ей навстречу, задыхаясь от страха. И точно так же терзалась она, если случалось опоздать мне. В этих постоянных тревогах, в страхе друг за друга тянулись наши дни. Более же всего мы страшились, что нас отнимут друг у друга. Страх, ужас, тоска пронизывали все наше существование, наше сознание, наше дыхание, определяли наши поступки и ход мыслей.