Вдруг он дал знак остановиться и свернул в лес. Остальные остались на дороге. Вернулся и отозвал в сторону одного из часовых — поговорить. Потом прозвучал приказ: все в лес! А Перельманн между тем взял да и подговорил заключенных никаких приказов больше не выполнять.
Узники ни шагу не сошли с дороги. Женщины хором бросились умолять строевого, чтобы не убивал. Протягивали к нему руки, рыдали: пожалей! Снежинки таяли у них на ресницах от слез. «Не отдам вас Иванам, — орал в ответ начальник, — и вас застрелю, и сам застрелюсь!»
Солдаты стояли молча, не двигались. Командующий строем понял, что на конвоиров ему больше полагаться нельзя. Вперед идти — там линия фронта, совсем рядом, рукой подать. Низко над головами пророкотал советский самолет. Красная звезда сверкнула, как обещание.
Строевой велел сбросить санки с грузом и поворачивать назад. Километров пятнадцать они прошагали в обратном направлении и снова оказались на крестьянском дворе. Фронт надвигался со всех сторон. Строевой хотел было двигаться ночью[145], да женщины заупрямились: не пойдем, тут останемся! Идти согласились только Толя, Реня и трое мужчин-заключенных. У Перельманна был свой план: он решил строевого живым не отпускать и ждал только удобного случая его укокошить. Трое часовых остались у крестьян вместе с двадцатью девятью узницами. Как потом стало известно, солдаты разбежались, и женщины без их присмотра смогли дождаться освобождения.
Пятеро невольников отправились в путь с командующим и двумя конвоирами. Ночью, пройдя несколько километров, снова оказались на хуторе. Там в помощниках работал пленный поляк, Перельманн быстро с ним поладил. Василь спрятал мужчин в подполе, женщин — в сене, а когда строевой и часовые стали их искать, объявил, что все пятеро сбежали.
Поляк раздобыл для узников новую одежду, — у хозяев украл, — вместо их полосатых хламид и штанов. Повязки с номерами они не стали больше надевать. У девушек понемногу стали отрастать волосы. Василь достал им два красных платка на голову.
После обеда Василь запряг лошадь в санки и отвез хозяев к соседям. Вернувшись, навестил пятерых на сеновале. Немцы все бежали, но бывшем теперь уже узникам страшно было оставаться близ военного тракта, и тогда поляк отвез их к соседям своих хозяев, в усадьбу близ леса. Пока они ехали, над головой пули свистели. К счастью, на телеге было чем укрыться, в чем спрятаться. Так и добрались. Крестьянам Василь наврал, будто бы Перельманн и обе женщины — поляки, а Шимке и Юделя сразу же отправил в укромное место — в конюшню, потому как их еврейские носы ничем было не прикрыть. Так что показываться на глаза хозяевам этим двум не следовало. Им в конюшню принесли молока, яиц, картошки и уложили спать.
Шимке и Юдель оказались в сарае не одни, там много еще ютилось беженцев. Была одна белоруска, которая разбудила всех ночью: ей послышалось, как где-то кричат «Ура!». Высыпали во двор и увидели, как горит небо над городком Ландсбергом поблизости, услышали канонаду. Они находились в самом центре боевой зоны.
К утру поутихло. Стреляли реже и где-то подальше. Василь съездил в Ландсберг, вернулся через час с мешком конфет и добрыми вестями: русские уже в городе. Все обитатели крестьянской усадьбы, и коренные и пришлые, ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Толя и ее спутники признались тогда хозяевам, что они — евреи, что хозяев совершенно не обеспокоило. Позавтракали все вместе, а потом бывшие заключенные распрощались с крестьянами. Второй польский работник, Мишка, достал лошадь, и они отправились навстречу советским войскам.
В Ландсберге встретился путникам один майор-еврей: уходите, говорит, лучше из города — бои идут кругом, и чья взяла, еще вопрос. С сожалением они отправились дальше — по направлению к Бартенштайну, и слава богу, потому что в тот день немцы еще раз, уже последний, на время заняли Ландсберг. Дорога из Ландсберга в Бартенштайн шла через лес и на каждом шагу перегорожена была колючей проволокой, ни пройти, ни проехать.
Наконец набрели на очередной крестьянский хутор, зашли в дом — на стене портрет Гитлера. Толя кинулась, сорвала его со стены и стала исступленно топтать, повторяя в истерике одно и то же: «Это он убил моих родителей! Это он истребил весь наш народ! Он и меня почти на тот свет отправил! Это он! Он! Все он!» Хозяева глядели на нее и только тихо вторили: так его, так его, кончилось, и слава богу, туда их. У хозяйских дочек с рукава сорвали повязки с красной свастикой и кинули в огонь.
Близ Бартенштайна путников задержали, обоих поляков, Юделя, Шимке и белорусскую беженку военные забрали на работы по трудовой повинности. Девушки умолили тамошнего майора отпустить их обеих и Перельманна — сжалился, отпустил. И втроем они отправились дальше. И снова на пути лежал Шиппенбайль. Решили зайти на территорию лагеря: вдруг там еще остался кто-нибудь в больничном бараке, ждут помощи. Но войти не смогли — город занят был русскими, улицы оказались перекрыты.
Трое двинулись дальше, но далеко не ушли: Перельманна все-таки забрали на работы. Реня осталась с ним. Толя пошла в помощницы в оно хозяйство близ Фройденберга. Работать пришлось не разгибаясь, но Толя была теперь свободна, и работа была ей в радость. Реня и Перельманн наведывались в гости. Потом немцы, отступая, увезли с собой всех призванных по трудовой повинности, кто еще мог работать. Остался только один старый сапожник с женой.
Толя заболела — дифтерия. Позвали русского врача, тот впрыснул какое-то средство, дал выпить пронтосил. Больная поправилась, но вскоре ее снова свалил катар желудка. Пролежала несколько недель — есть не могла, мучилась страшно. Но, в конце концов, все-таки выздоровела.
Шло время. Толя снова стала здоровой, цветущей барышней. Теперь у нее предостаточно было и своей одежды, и белья, и обуви, и даже золотые часики. На загорелом личике снова засияли светло-карие глаза, темные кудри отрасли и красиво обрамляли лицо. В лагере у нее выпадали зубы, но теперь эти щербинки совсем не портили ее ровного, красивого прикуса. Такой нашел ее впоследствии Перельманн. Так она выглядела, когда попала к нам в Каунас. Много ей пришлось вынести, бог знает что пережить, прежде чем пришла она в наш дом.
В Бартенштайне, где Реня работала в комендатуре, случился пожар — пропали все Толины вещи. Часы украли. Она снова оказалась совершенно нищей. Перельманна забрали в армию.
В Коршене на регистрации гражданского населения Толе долго не верили, что она еврейка. Ее заподозрили в шпионаже и взяли под арест. Хотели поместить ее в одну камеру с немками, но она закатила скандал, и ей нашли одиночку. Кто такая, выяснить все не могли, и на время перевели девушку в Инстербург. Здесь она делила камеру предварительного заключения № 14 с восемнадцатью другими женщинами — русскими, польками. В соседней камере томилась Реня. Три месяца так прошло. Никак не хотели девушкам верить, будто им, еврейкам, удалось выжить.
Позже, когда Толя пешком пришла через Гумбиннен в Кибартай, ее и там неделю продержали в заключении. После долгих изматывающих допросов ей выдали наконец документ, удостоверяющий ее политическую благонадежность. Что стало с Реней — вышла ли она из тюрьмы в Инстербурге и вернулась ли, как собиралась, обратно в Лодзь, — Толя не знала.
В Польшу не вернулась: нет ей жизни там, где у нее на глазах убили ее родных. Лучше в СССР, в какую-нибудь из республик. Ей бы образование получить, а там видно будет: ей ведь и тринадцати лет не было, когда их отправили в гетто. Девушка успела выучиться только литературному польскому языку — на нем она говорила свободно — и быстрому счету. И ни малейшего понятия не имела ни о географии, ни об истории, ни о грамматике, не владела иностранными языками. Она не знала, как ей утолить этот голод, как восполнить эти пробелы в образовании? Жизненный опыт этой девушки младше двадцати лет — не дай бог никому, ей столько довелось пережить и вынести, но не довелось толком поучиться, получить образование, овладеть какой-либо наукой.