Многие тащили с собой всю свою домашнюю утварь и мебель, улицы переполнены были тележками и грузовиками. Что станет с городом? Останется ли что-нибудь от Каунаса? Беженцы из Вильнюса рассказывали, будто там разрушены целые кварталы, и стреляют в каждом доме, в каждом закоулке.
И вот, когда из города бежали перепуганные толпы, представьте себе — кто появился в нашем доме? Фройляйн Йоруш! Как уж ей удалось получит визу в таком кошмаре — бог ее знает, но только она так за нас перепугалась, что решила во что бы то ни стало из Кенигсберга приехать в Каунас и навестить нас. Мы встретили ее печальными вестями о Лее, о сожженном гетто.
Оставались бы с нами, фройляйн Йоруш, а? Но она, едва дождавшись, когда в город войдут русские, уехала. Добросердечная женщина уговаривала Мозичек отправиться с ней в Кенигсберг. Бедная Мозичек не знала, куда податься: она говорила лишь по-немецки и потому хотела бы осесть где-нибудь на немецких землях. Она запаслась чем смогла в городе, объятом истерикой, выправила себе поддельный паспорт и через несколько дней под видом «арийки» уже пересекала границу Германии.
Наташа вернулась с нами из Кулаутувы: она решила любым способом спасти мать «маленькой Регины»[122].
Мы тогда еще не знали, что мать «маленькой Регины» была расстреляна при попытке покинуть гетто, расстреляна вместе с одной молодой литовкой, которая помогала еврейке бежать. Лея с матерью, эти двое — сколько же можно!
Руткунас с семьей перебрался в деревню, а Стасю оставил одну в городской квартире. Соседи мгновенно донесли в полицию. Когда мы пришли ее проведать, нам сообщили, что девушка пропала. Мне показалось это подозрительным. На другой день Наташа навела справки, и выяснилось, что Стасю увели два гестаповца.
Мы сидели в доме у Наташи совершенно подавленные. Но когда я возвращалась к себе, навстречу мне вышла Стася. Я не поверила своим глазам: откуда, как, что? Она была совершенно измучена, еле ноги волочила, лицо искажено мукой — печальный образ. Почему последнее время мне являются не ангелы с доброй вестью, а вот такие истерзанные призраки? Знаками Стася дала понять, что не хочет говорить со мной здесь, на улице, и мы поторопились в дом обрадовать Грету. От Наташи мы знали, что бедную девочку в тюрьме пытали до полусмерти, а потом, еле живую, выпустили на волю. Наташа взяла ее к себе и поселила в опустевшей комнате соседей, а сама спешно уехала обратно в Кулаутуву.
Мы поехали в Кулаутуву вместе с Наташей. Герта Зархи увезла туда же мать и подругу. Наташа забрала туда из детского дома крошку Дануте.
В Кулаутуве мы, не находя себе места, бродили по лесу. Птицы пели, как и прежде, но сердце больше не радовалось. Птичьи трели заглушались рокотом канонады где-то уже совсем недалеко. Беспокойство наше так возросло, что в один прекрасный день мы сели на паром, который ходил теперь безо всякого расписания, и вернулись в Каунас.
Из порта мы шли домой задними дворами, чтобы не дай бог не наткнуться на немецкие отряды, занимавшие окопы, и возводившие переправу через реку. Но как раз в одном из таких глухих переулков мы и попались кому не надо. Вместе со многими другими нас сначала согнали в один из дворов, а потом погрузили на грузовики. Мы уже прощались с белым светом, как вдруг мне пришла в голову мысль: надо попробовать мое последнее и самое верное средство: «Что вы себе позволяете! — заявила я охранникам. — Как вы можете меня, этническую немку, забирать на тяжелые работы вместе с остальными!» — и я сунула одному из конвоиров под нос мой литовский паспорт, в котором тот ни слова не мог прочесть. Ах вот как, этническая немка! Простите, простите. Вы свободны.
Только вошли в квартиру, приходит домовладелец и сообщает: на днях поздно вечером нас разыскивали двое из гестапо, требовали у хозяина, чтобы отпер нашу дверь, он утверждал, будто у него нет ключа, и они отстали и убрались.
Перепуганные, мы не решились остаться на ночь в квартире и ближайшим же пароходом снова уехали в Кулаутуву. По дороге мы снова явственно слышали пушечную пальбу, то там, то здесь поднимались столбы черного дыма. Русские наступают, должно быть. Воздушной тревоги не объявляли уже несколько дней. С балкона городской квартиры накануне мы наблюдали над городом воздушный бой, на который горожане не обратили уже никакого внимания.
В нашем лесном домике в Кулаутуве мы были в безопасности, однако долго я в этой глуши не вынесла: как только пошел очередной паром, вернулась опять в Каунас. Пассажиров на пароходе было не много, а на пристани в городе, напротив, — целая толпа беженцев, стремящихся убраться поскорей из Каунаса, как только представиться возможность.
Город был тих и казался совершенно опустевшим. В старом городе узкие окошки домов и магазины заперты и наглухо заколочены досками. Стекла разбиты, мостовые усеяны осколками. Витрины в трещинах или раскололись на множество частей. Ни один магазин не работал, Аллея Свободы пуста, ни души. Созрели каштаны, в поздних липах жужжат пчелы.
И мне вдруг представился дорожный указатель — «Здесь начинается „Ничья земля“». Да вот так и выглядит Ничья земля, бездыханное, обескровленное пространство между наступающим победителем и бегущим побежденным. На этой Ничьей земле никто не станет тебя искать, никто не придет ночью из гестапо тебя арестовать. Но меня вдруг охватил страх, я кинулась звонить нашему домовладельцу: все ли спокойно? Почта оказалась открыта, но окошки заперты, позади запертых окошек — отчаянная суета и беготня. О телефонной связи можно было забыть. Я пошла дальше. В воздухе пахло гарью и носились клочки горелой бумаги. Городская электростанция превратилась в дымящиеся руины, на которые потерянно глядели несколько человек.
Хозяин нашего дома встретил меня на этот раз иными вестями: говорят, полиция больше не устраивает обысков и облав, им больше нет до нас дела. После того как взорвали электростанцию, водонапорную установку, крупные фабрики, вокзалы и аэропорт со всеми мастерскими и ангарами, гестапо, поговаривают, сбежало из города, да и вообще — из Литвы.
Наша квартира была сиротливо пуста. Мне не хватило духу устроить приличную уборку. Не забрать ли еще что-нибудь из моих пожиток? А, потом, не сейчас. И я легла и уснула, глубоко и спокойно, хотя город и сотрясался от артиллерийской стрельбы. Утром, часа в четыре, мне показалось — началось землетрясение. Дышать было нечем, воздух тяжко давил на грудь. Я подошла к окну — небо горело желтыми всполохами. Гроза, утренняя гроза, смешивалась с канонадой, словно собачий лай с львиным рыком. По городу то там, то тут разносился долгий пронзительный свист — ссссссссссссс! Потом грохот, удар, земля — ходуном, снова и снова. Нет, это уже не гроза, это совсем другое.
Я пошла на рынок: одна женщина продавала огурцы, другая — сахарин. И все, больше ни кого. Дома я нашла немного муки, сахара, консервы, в саду — немного овощей. Все это я отнесла Стасе. Девушка заперлась у себя в коморке, как будто целую неделю уже не выходила из дома и даже не вставала из-за стола. Она все никак не могла отойти после пережитого в гестапо. Я пыталась было заговорить с ней о другом — пусть развеется, отвлечется, но она в последнее время ни с единой живой душой ни словом не перекинулась и теперь ей нужно было лишь одно — излить кому-нибудь душу.
Я стояла у нас во дворе, появились три гестаповца, увидали меня — тут же ко мне, документы, говорят, давай, жидовка! Пошли со мной в квартиру, я достаю из сумочки свидетельство о крещении — вот, протягиваю, смотрите. Фальшивка, говорят, сразу видно — жидовка ты и больше никто. Я делаю вид, будто ничего не знаю. Они говорят: бери сумку и иди с нами. Я хотела было выбросить из сумочки дневник, что мог меня выдать, да не успела. Пришлось и его нести с собой в гестапо.
Привели в полицию. Начальник стал требовать, чтобы призналась во всем как есть, а не то худо будет. Я все твержу свое: литовка я, литовка и больше знать ничего не знаю.