Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тогда те три гестаповца отвели меня в отдел внутренней безопасности. Там служащих в комнате сидело человек пятьдесят. Одному из них, сидевшему за отдельным столом, те три типа передали протокол моего допроса. Когда меня ввели, эти чиновники ухмыльнулись: жидовка, как есть жидовка, сразу видать!

Тот за столом стал допрашивать: когда из гетто сбежала? В каком форте расстреляли отца? Зовут как — Майя, Сара? Если я отвечала не сразу, на меня сыпались подзатыльники и оплеухи. Окружающие с увлечением наблюдали, их этот спектакль явно приводил в ликование. Смех, шутки, веселье: ха-ха, жидовка захотела стать литовкой!

Я отвечала, что я, как указано у меня в паспорте, из Утены. К счастью, Утену, при явном сотрудничестве литовцев, только что взяли русские, так что проверить мои показания у гестаповцев не было никакой возможности. Отец умер, мать — без средств, потому и пришлось мне устроиться здесь в Каунасе горничной.

Если ты католичка, перекрестись, говорят они. Прочти молитву — «Аве Мария» или «Отче наш». Я перекрестилась, но слов молитвы не знала. Меня снова стали бить. Да была ли ты вообще когда-нибудь в церкви? Где в церкви орган? Я знала, где орган. А где в церкви сортир? Хохот по комнате. Ничего, утром признаешься, никуда не денешься!

Меня отвели в подвал и заперли в канцелярии. Две минуты я была одна. Я выхватила дневник из сумочки и спрятала его в рукаве моего платья. Явился тюремщик и впихнул меня в камеру. Оставшись одна, я изорвала дневник на мелкие кусочки и через решетку выкинула их за окно, вниз, где между стеной тюрьмы и оградой оказалось столько грязи, что мои бумажки там никто бы не заметил.

На подоконнике лежала колода карт. Я перемешала их и загадала: вытяну черную масть — убьют, красную — выживу. Мне выпала бубновая десятка.

Кровать была вся разбита. Я уложила доски на пол и глубоко уснула. Проспала почти весь следующий день. Принесли еду — я не притронулась. Вечером меня снова отвели на третий этаж на допрос, на этот раз — к какому-то типу в штатском. Он разговаривал со мной мягко, будто пытался подластиться, заискивал, говорил тихо и вежливо, увещевал: признайтесь, мол, барышня, вам же лучше будет. Я стояла на своем.

Меня снова отвели в подвал. Принесли завтрак — кофе, хлеб, искусственный мед. Не притронулась. Утром снова на третий этаж. Там сидел коротышка в зеленой униформе с серебряными пуговицами, с остренькой козьей бородкой. Он пытался действовать внушением, глядел мне прямо в глаза и все науськивал: признайся, признайся! Наконец, не выдержал: мы тебя заставим признаться, дрянь!

Вскочил, схватил резиновую дубинку, банан так называемый, и со всей силы хлестнул по столу: признавайся быстро — пять минут даю! Он глядел на часы. Я молчала. Тут он меня схватил, перекинул через стул и задрал подол. Увидел мои панталоны из голубого шелка и заорал: горничные не носят такое белье! Говори, кто такая, жидовка! Я сопротивлялась как могла, но он, вконец озверев, бил меня дубинкой, пока я от боли и саму боль уже перестала чувствовать. Тогда он швырнул меня в кресло и облил холодной водой, постоянно повторяя: признавайся, дрянь, признавайся!

Он вышел и вернулся с тремя здоровенными крепкими парнями. Двое держали меня, третий бил. Я все упиралась. Удары сыпались на спину, на ноги, на бедра и ягодицы. Снова кидал в кресло и обливал холодной водой. Я терпела, стиснув зубы и ни звука не издала. Но в конце концов произнесла: не стыдно здоровенным мужикам лупить беззащитную невиновную женщину?

Коротышка с бородкой весь затрясся от возбуждения: ты у меня не увидишь ни гестапо, ни девятого форта! Мы тебя прямо здесь во дворе расстреляем! Потом снова допрос: на какой улице в Утене жила? Где была твоя школа? Я называла наобум улицы, которые можно найти в любом маленьком городке.

Вошел другой чиновник и заговорил со мной на идиш: я тебя, говорит, знаю — ты в гетто в прачечной стирала белье. Когда тебя били, ты кричала «Мамеле» [123] . Потом он заговорил на иврите, прочел молитву, бросил несколько скверных слов. Я глазом не моргнула: знать не знаю, что вы такое говорите. Человек, я вижу, засомневался — может, я и вправду не еврейка. Прежде чем он вышел, я стала просить его помочь. Ничего не могу для вас сделать, был ответ. Его коллега сам разберется.

Я вернулась в подвал. На спине лежать не могла — так было больно. Легла на живот и уснула до следующего полудня. Есть снова не стала. Часов в пять меня привели в канцелярию там же в подвале и отобрали сумочку. Тот, с бородкой, стал мне нашептывать: я ведь помочь тебе хочу, дурочка. Будешь работать у меня. Русские придут — скажешь им, что я тебя спас: так, мол, и так — неплохой человек. Или если хочешь — уедешь с другими евреями в Германию. Ножки-то болят? Намочи трусики, приложи — будет компресс, боль отпустит. Ну, скажи-ка мне теперь, кто ты такая, как тебя зовут? Я тупо повторила то же самое: я литовка из бедной семьи, не понимаю, чего еще они от меня добиваются. Вот дура упрямая, выругался допрашивающий, ну, держись, утром запоешь у меня по-другому.

Оказавшись снова в камере, я расплакалась. Плакала, пока не уснула. Вечером надзиратель меня спрашивает: ты почему не ешь? За что тебя здесь вообще держат? Помогите мне, говорю. Эх, девочка, отвечает, мне бы кто помог. Я ведь и сам отсюда сбежать мечтаю, да не пускают.

Ночью завыла воздушная тревога. Чиновники спрятались в подвале, и я услышала, как они разговаривают близ моей камеры. Да, гестаповцы свалили в рейх, но до них уже никому и дела-то не было. Русские наступают, самое время делать ноги. Я слушала с искренним злорадством и мечтала только о том, чтобы какая-нибудь шальная бомба в одночасье прикончила и меня, истерзанную и оплеванную, и этих перепуганных людишек.

Утром — опять на третий этаж. Коротышка с бородкой дрожал от возбуждения и, так и не дождавшись от меня нужного ответа, одной рукой зажал мне рот, другой стал бить. Я отчаянно защищалась, порвала юбку. А он дубасил меня по уже истерзанным местам, синим, опухшим. Боль была невыносимая. Он сам вымотался, стал пунцовым и остановился, наконец, тяжело переводя дух.

Я вернулась в камеру и несколько часов проплакала. Вечером, часов в семь явился тот с бородкой и сообщил, будто бы он был в гетто, навел обо мне справки, и теперь ему вся моя подноготная известна. Я молчала, молчала, как каменная. Он вдруг достал из кармана сверток — булочка с маслом и колбасой: чего не ешь? На, поешь. Я отказывалась, он настаивал: не станешь есть — плохо будет! Я расплакалась, взяла все-таки бутерброд. Может, отравленный, подумалось мне. Стала есть, мне сделалось совсем худо, и я надрывно разрыдалась.

Во вторник утром меня снова привели к коротышке. По-немецки говоришь? Нет, не говорю. Отвернись лицом к стене. Стоило мне отвернуться, он стал меня бить и допрашивал меня, пока я глядела в стену. Он страшно бесился, я всякую минуту ждала выстрела в спину. А он орал не своим голосом, угрожал, давил на меня — лишь бы вытянуть из меня признание.

Когда меня отвели снова в мою каморку, я совсем уже потеряла надежду на спасение, но решила ни в чем не признаваться до конца. Пусть застрелят — ничего не скажу. В четыре часа дня я снова на третьем этаже, и коротышка зачитывает мне протокол: еврейка Стася Бириетайте, выдающая себя за литовку, поступает в распоряжение гестапо.

Я вспомнила разговоры чиновников там внизу, в бомбоубежище во время бомбежки, и отвечала, что даже рада попасть, наконец, в гестапо — уж гестапо-то, наверняка, будет ко мне милостивее. Он, я заметила, на минуту утратил дар речи, а потом прохрипел: я тебя лично отвезу в девятый форт и там пристрелю! Подошел совсем близко ко мне и зашептал: да пойми ты, дура, сослужишь мне добрую службу — отпущу. Я до смерти перепугалась — чего же вы желаете: я шить умею, готовить, стирать могу, носки штопать. А он в ответ: оставайся со мной нынче ночью — выпущу на волю.

вернуться

123

«Мамеле» означает «мама» на идиш. — Прим. пер.

58
{"b":"588918","o":1}