Комендант Энгель, уроженец долины Мемеля, запретил заключенным пить воду из резервуара — она, мол, только для немцев. Узницам пришлось пить воду из реки и в реке же мыться. В ноябре, когда совсем стало холодно, заключенных переселили в деревянные тесные бараки с тонкими дощатыми стенками, глухими, без окон — финское изобретение. В одну такую хибарку набивалась сотня женщин, завшивели тут же все чудовищно, так что и после войны не могли долго еще до концы избавиться от паразитов. В больничном бараке тоже все кишело вшами. Там лежали с обмороженными конечностями уже почти без надежды на выздоровление. Одежда, насквозь мокрая от дождя, не высыхала за ночь, а утром ее снова приходилось натягивать и отправляться на работы. Стоило постирать что-нибудь из вещей, как она тут же застывала от холода и могла сохнуть сутками.
В декабре в их убогое жилище поставили железную печку, которая, конечно, не могла согреть сотню закоченевших человек. Женщины распухшими пальцами ловили друг у друга вшей с тела и одежды, пытались мыться своим теплым утренним кофе. Они выдалбливали промерзший картофель, наполняли его маргарином и использовали вместо свечки: лучше голодать, чем замерзать в кромешной тьме.
Когда настал январь, темный, ледяной, ветреный, глинистая почва промерзла насквозь и превратилась в камень, а когда немного потеплело, оттаяла и превратилась в месиво из комков грязи, в кашу, чавкающую под ногами.
Упрямая, тупая воля к жизни заставляла узниц держаться, держаться, держаться. Орудия наступающей армии гремели все ближе и ближе. Одна из заключенных, венгерская еврейка, убирала комнату коменданта, краем уха слушала время от времени иностранные радиостанции, от нее невольницы знали, что дела вермахта на фронте идут все хуже и хуже, и надеялись, верили, ждали. И всем было понятно, почему комендант с неподходящим именем[119] пребывает в столь мрачном расположении духа.
25 января 1945-го отобрали 500 самых крепких и трудоспособных женщин и увезли. Пятидесяти больным в тифозном бараке Энгель лично что-то впрыснул в руку. Еще три сотни, которых сочли не пригодными к работам, отвели на холм, в три ряда уложили на снег, и Энгель с помощниками расстреливал их одну за другой. Но вдруг расстрел оборвался на половине, и кто-то из немцев произнес: «Бежим! Самое время свалить отсюда!»
Те, кого не успели расстрелять, поднялись и смотрели, как убегают их мучители и убийцы. Свободны! Свободны! Остались живы и больные в тифозном бараке: доза яда, впрыснутая Энгелем, оказалась не смертельной. И все же женщины настолько были еще запуганы и затравлены, что не верили своему счастью. В воскресенье пришли русские, заглянули в барак и, увидев женщин, чуть не расплакались: больные, высохшие, тощие, оголодавшие, вшивые, оборванные, до времени постаревшие, серые — для немцев их вид был очередным поводом для глумления и унижений. Но русские не выказали ни малейшей брезгливости или гадливости, только глубокое человеческое сострадание: мы, говорят, думали — это все пропаганда, когда нам такое в кино показывали. Никогда бы не поверили, что это и вправду возможно, если бы сами не увидели.
Женщин вывели из бараков и отвели в дом, где раньше размещалось лагерное командование. Через пару дней прибыл полевой госпиталь. Доктор Морозов лично перетаскивал на своих плечах больных узниц в помещение. Человек двадцать женщин уложили на санки и отвезли в крестьянскую усадьбу, где для них специально натопили баню. Старые лагерные вшивые одеяла забрали на дезинфекцию, выдали новые, солдатские, новое белье и каждой по свитеру. Вернувшись из бани, бывшие пленницы получили по стакану горячего молока, свежие соломенные подстилки, витамины, лекарства, необходимые инъекции. Медсестра по имени Вера без всякой гадливости состригла женщинам волосы, кишевшие вшами, и каждый день грела воду для мытья. На нижнем этаже дома лежали тяжелые больные, этажом выше — легкие и здоровые. Здоровые помогали ухаживать за больными. Среди бывших узниц немало было таких, кто от чрезмерного истощения и побоев, несмотря на уход и лечение, так и не выжил. Прочие быстро поправлялись. На запад шли все новые и новые войска русских, солдаты подкидывали женщинам кто сухарей, кто сахару, кто чего-нибудь из одежды. Военные корреспонденты заходили в госпиталь взять интервью и сделать пару снимков.
Четыре недели оставались женщины в том госпитале, потом их перевели в место, еще больше напоминавшее им рай: в Дойч-Эйлау[120]в доме одного генерала расположился военный госпиталь 1749.
Доктор Столова по-матерински опекала женщин: навещала их каждый день дважды, измеряла каждой температуру, делала перевязки, поила лекарствами. Бывшим узницам по утрам разносили кофе и чай с молоком и сахаром, больным дополнительно давали белый хлеб и диетическое питание. Здоровых кормили супом, мясом с овощами, на десерт еще и компот. Подушки на кроватях обтянуты белыми наволочками! Вчерашние невольницы были бесконечно счастливы и одновременно несчастны: именно сейчас, когда все было уже позади, больше всего стало жаль себя, жаль свое изношенное, изувеченное, истерзанное тело, более всего угнетало страшное одиночество и пустота.
Через три недели этот госпиталь перевели в другое место, женщин определили в новый, где с ними обращались значительно менее ласково: их заставили мести двор, а недружелюбная сестра Маруся не выдавала нужные лекарства. Прошло еще четыре недели, и еще один, великолепно оборудованный полевой госпиталь доставил женщин в Лодзь на сборный пункт гражданской регистрации. Из всех литовок, некогда содержавшихся в лагере, в живых осталось лишь двадцать две. После регистрации их отправили обратно на родину.
В то время мы уже не надеялись никогда больше увидеть кого-либо из узников гетто, увезенных из города на баржах и в товарных вагонах. Эстер с семьей, как оказалось, также была депортирована. Ее брат Германн вот уже несколько недель скрывался в доме у…[121] в Шанцах, где строил подземное убежище для себя и со временем — для всего своего семейства. Депортация многим спутала все карты, нарушила все планы. Лишь спустя год из Германии в Каунас пришла весточка от второго брата Эстер Макса и мужа ее сестры Сони — обоим мужчинам удалось выжить в лагере Дахау.
Гетто было упразднено. Когда ушли из города последние эшелоны, немцы совершили последний рейд на территорию, все еще обнесенную колючей проволокой: искали — кто еще прятался в «малинах». Об укрытиях знали — на допросах под пытками узники гетто выдавали свои укрытия. Тех, кого еще нашли и вытащили на свет, немцы либо отправили вслед за уже депортированными, либо расстреляли на месте. Однако под землей осталось еще немало невольников, и убийцы, уже отступая, в довершение своих зверств один за другим спалили в гетто все дома и постройки.
Подземелья наполнились дымом и гарью, люди задыхались или сгорали вместе с домами. Часовые стояли наготове: кто вылезет и попытается спастись бегством — стрелять на месте. Мало кому повезло схорониться в подземелье и уцелеть. Так в одну из «малин» набилось тридцать четыре человека, там они дождались, пока немцы уберутся из города, и лишь после того решились выйти наружу.
После того как в Каунас вошли русские, мы пришли на место бывшего гетто и увидели развалины, обгоревшие печи, дымящиеся руины и обугленные трупы на пепелище сожженных домов. В жарком летнем воздухе некуда было укрыться от тяжкого запаха гниения и разлагающейся плоти.
С горы мы видели столбы дыма на том берегу Вилии, думали поначалу — так, случайный пожар, а потом поняли — не случайный. Они нашли время еще для одной мерзости, прежде чем «свалить».
Орудия грохотали все ближе и все тревожнее, так неровно колотится сердце в груди больного — то заходится в бешеном надрывном ритме, то опять внезапно утихнет, бьется ровно, а то и совсем замолкнет. В городе паника: ходили слухи о звериной жестокости русских, линия фронта придвинулась вплотную к городу, люди совсем потеряли голову. Остановились фабрики, закрылись учреждения, жители в спешке паковали вещи и бежали вон из города, продуктовые карточки стали совершенно бессмысленными — купить на них нельзя было уже ничего. Хлеб приходилось выклянчивать у солдат.