Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Чиновники гражданской администрации города пользовались сомнительным преимуществом по дешевке скупать меха и дорогие костюмы. Их привилегированные женушки укутывались в элегантные меховые манто и накидки и дефилировали по Аллее Свободы без малейшего смущения. Те, которым не выпало счастья стать женой городского чиновника, умирали от зависти, ни минуты не сомневаясь в том, откуда взялись меха у этих подлых мерзавок. Куда там, в угаре победы любой гнусности и гадости нашлось оправдание и даже моральное обоснование.

У Йордана в распоряжении была особая бригада, которая гнула спину на него лично. Прекрасно было известно, что он отложил для себя «кое-что на черный день»: ювелирные украшения, дорогие часы, изделия из благородных металлов, бриллиантов горстку, так, всего по мелочи. В ателье в гетто для него шили новые костюмы из лучших английских тканей, десятки самых элегантных сорочек и пижам. Прочие бонзы не отставали от Йордана, особенно комендант города Крамер[52]. Вызывали на дом портных из гетто, чтобы снять мерку, время от времени наезжали сами, заявлялись на примерку в элегантных авто. Супруги, разумеется, туг как тут: еврейки — мастерицы, руки золотые, вкус отменный — насчет платье пошить, шляпку там, шубку. Придет, бывало, такая вот портниха из гетто к заказчице, та, может быть, этой модистке ни по уму, ни по образованности, ни по воспитанию в подметки не годится, но пару яблок и кусок хлеба с собой даст, пусть дети хоть порадуются, а часовой у ворот гетто у женщины все, конечно, и отнимет.

И кроме этих убогих милостей хоть бы тень какого-то женского сочувствия, сострадания! Хоть бы одна попыталась помочь, успокоить. А самое жуткое, самое непостижимое — ведь ни одну из чиновничьих жен ни разу не покоробило, не передернуло даже оттого, как по-скотски втаптывают в грязь ни в чем не повинных людей, как их уничтожают морально и физически. Кто им делает прически? Еврейки-парикмахеры из гетто! Кто наводит маникюр? Еврейки-маникюрши из гетто! Кто делает массаж? Евреи-массажисты из гетто! И эти тетки потом, облизанные, ухоженные, как куклы, отправляются на парадный ужин, а их рабы — обратно в свое серое, грязное гетто. Неужели ни у одной ничего не шевельнулось? Ведь женщины обычно легко находят общий язык!

Никогда еще права человека не были так мерзко нарушены, смешаны с грязью. Хотелось кричать, когда навстречу по выщербленной мостовой, шатаясь от усталости, со стройки брела в гетто колонна с желтыми звездами. Кричать, выть, вопить хотелось не своим голосом, невыносимо было на это смотреть, невыносимо мучительно. Но никто не кричал, потому что прохожие чудовищно скоро привыкли к своему позору и отупели. Ни единого сострадательного взгляда, ни одного доброго жеста по отношению к себе подобным, страждущим, к людям, которых вооруженная охрана гонит по улице, как стадо домашней скотины.

Евреям никакого резона не было горбатиться в поте лица на немцев, однако профессиональное достоинство и интеллигентность не позволяли халтурить никому. Их мастерство и образованность хвалили, их практические навыки и изобретательность ценили, их подло использовали, из них выжимали все соки, а потом еще и обращались хуже, чем когда-либо один человек позволял себе обращаться с другим.

За ратушей располагались склады, переполненные конфискованным еврейским добром. Помещения обслуживала личная бригада Йордана. Однажды я случайно туда забрела в поисках чиновника, отвечавшего за распределение дров и угля для отопления. Отопительная контора находилась рядом со складами. Складская дверь была открыта. Я заглянула внутрь и сначала ничего не поняла: длинные ряды свежеотполированной мебели — буфеты, шкафы, кровати, диваны. Высокие трельяжи, трюмо, настенные зеркала, столы и книжные полки — все в наилучшем состоянии, но все-таки уже, по всему видно, не новое. Горы матрасов, ткани — гардины, занавески, шторы — аккуратно сложены высокими стопками, в кухонных сервантах — посуда, сервизы из тонкого фарфора, винные бокалы, фаянсовые чайники и вазы. Что здесь за выставка красивой мебели, ей-богу?

В соседнем помещении послышались голоса. Заглядываю в дверь, вижу: немецкий партийный функционер высокого ранга, павлин павлином, и с ним — молодая дама. Ага, меблишку себе подыскивают. Вокруг них вертелся немец в униформе с блокнотом в руках, что-то записывал.

Вышла незаметно на улицу. Там — люди с желтыми звездами.

Йордан обожал наказывать евреев, готов был пороть их своими руками за малейшую провинность, заставлял себя обслуживать, как паша. Однако спустя полгода его сняли с должности и отправили на фронт. Говорят, даже коллег-партийцев в конце концов затошнило от его кровопролитий и в армию его отправили в наказание. Через несколько месяцев после отставки уже стало известно о его смерти — погиб где-то в России. Жаль, хором спели литовцы, пал как герой, а ведь этому гаду место на виселице!

Когда мы с Гретхен тогда ушли со склада, через улицу напротив ратуши молоденькая еврейка в спешке тащила тяжелый узел, который внезапно развязался, и на мостовую посыпалась картошка и морковь. Мы кинулись ей помочь, со страхом оглядываясь по сторонам, подхватили, что успели, отдали девушке. И мне тогда подумалось: до чего же мерзкое время! В двух шагах отсюда на складе штабелями сложено их добро, которое они честно нажили, их обворовали, а теперь эти обездоленные вынуждены тайком доставать пропитание, и не дай бог застукают — ведь забьют до смерти за пару картофелин!

Мы с дочкой остались без работы. Перебивались переводами, я давала уроки немецкого. По вечерам вместе пытались учить французский, читали Доде и Мопассана, но сил не было совсем, и мы уже в шесть вечера клевали носом на диване, а потом и вовсе отправлялись спать.

Гретхен с тех пор, как осталась без работы, стала еще печальней и подавленней, чем прежде. Я записала ее на гимнастику, один раз она сходила и заявила что с этими безмозглыми дурехами больше встречаться не желает. Только у Людмилы и двух Наташ мы отдыхали душой, и чем больше мы их узнавали, тем больше любили. Все три были бедны, как церковные мыши, в доме не хватало самого необходимого, надеть иногда было нечего, но они этой нищеты, кажется, и не замечали и думали больше о том, чем бы помочь другим. Они опекали евреев в гетто и русских пленных. Мы звали их ангелами, нам становилось тепло от их добросердечности и самоотверженности.

Между тем нам пришлось привыкать к темноте: город больше не освещался по ночам[53]. В Германии, говорят, к такому привыкли уже давно. Но и нам темнота была только на руку. Чем темнее, тем сохраннее. Туманная мгла давила как черная вода, но она обволакивала, и там, внутри, было спокойней. Помогала темнота и евреям: часовые во мраке не замечали, как узники отставали от бригады, срывали с одежды звезду и вместо гетто бежали на ночь к друзьям в городе. Лучше бы вообще солнце больше не всходило, говаривала моя дочь. Мы боялись солнца, прятались от света, со страхом думали о лете: снова не спрятаться, снова светло, и снова воспоминания о недавнем прошлом. Пусть теперь всегда будет темно, сыро и холодно, пусть чередой тянутся одинаковые серые пасмурные дни, и мы застынем в нашей тоске, с нашей болью, только чтобы никто и ничто нас больше не тревожило.

Я стала засыпать по ночам, перестала воспаленным слухом ловить каждый шорох, больше не вздрагивала от малейшего шороха. Мне перестало мерещиться, что за нами пришли и сейчас арестуют. Мое истерзанное сознание устало всякую ночь проходить один и тот же тягостный путь, и я падала на кровать, как кусок свинца, безразличная, отупевшая — наплевать, что будет, то будет, сил нет больше. И вот как раз тут-то они и пришли.

Ночью внизу стук в дверь, домоправитель отпер подъезд. Громкие голоса. Я вскочила, мгновенно оделась в темноте. Незваные гости уже барабанили в дверь. Никакого гестапо — литовский полицейский, тяжелый, угловатый, неповоротливый, как бревно, и с ним некто в гражданском. Кто такая, национальность, вероисповедание, кто муж, кто дочь? Вошли в комнату. Гретхен на кровати не пошевельнулась. Документы! Паспорт! Свидетельство о крещении! Залезли в шкаф, стали шарить по ящикам стола. Тот в гражданском долго и обстоятельно выводил: муж еврей, дочь коммунистка. На мою младшую, спящую тут же, ни один из них даже не взглянул. Все вопросы, опять вопросы, одни и те же, обо всем, вопросы, вопросы, вопросы, и все пишут, пишут, пишут. Потом встали и ушли.

вернуться

52

Правильнее должность Ханса Крамера называлась «комиссар города».

вернуться

53

Во время войны города строго-настрого было запрещено освещать по ночам, чтобы не привлекать внимание авиации противника и избежать бомбежек. Уличные фонари не включали, окна в домах занавешивали затемняющими шторами.

19
{"b":"588918","o":1}