Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Что это было? Зачем? Домоправитель говорит, нас уже спрашивали из криминальной полиции. Зачем опять одни и те же вопросы? Почему ночью? Ничего не понять. Но я почему-то не волновалась. Гретхен не спала, она все это время лежала лицом к стене и слышала каждое слово.

Однажды приходит к нам одна женщина: вы мать Мари Хольцман? Я, проходите. Она дрожит от волнения: не найдется ли сигаретки? Пожалуйста, вот, курите. Закурила, немного успокоилась. Она сидела в тюрьме вместе с Мари: в Германии ушла от мужа-немца к еврею, уехала с ним в Каунас и была бесконечно с ним счастлива. Ее камера была рядом с камерой моей дочери. Виделись каждый день, подружились, излили друг другу душу, поведали каждая о своей беде, стали посылать одна другой письма из камеры в камеру.

28 октября обеих заперли в отдельную камеру, и с ними — еще одну еврейку. Не к добру это, забеспокоились. Тюремщица подошла, говорит: «Бедные вы, бедные, теперь уже и я вам ничем помочь не могу». Не спали всю ночь, старались поддержать друг друга, шутить. Наутро их выгнали во двор, а там — полно народу, в основном — евреи. Ну все, конец!

Тут наша гостья, сокамерница моей Мари, увидела знакомого переводчика, что работал в гестапо. Кинулась к нему: помогите! Он вступился, женщину отвели обратно в тюрьму. Моей дочери никто уже не мог помочь. Она лишь просила соседку передать последний поклон матери и сестре, просила сказать, что любит нас всем сердцем[54].

Женщину выпустили неделю спустя. Теперь ей снова придется вернуться в Германию. Она долго собиралась с духом, прежде чем зайти к нам.

Жизнь превратилась в сплошную пытку. Дни и ночи напролет мы не могли унять слезы, по ночам рыдали в подушку, горько, надрывно. Утешиться было нечем, облегчения ждать неоткуда. Хотелось умереть, чтобы, наконец, все уже прекратилось раз и навсегда. Я заболела, поднялась температура, началась лихорадка, бред, тягостный, ужасный. С этими бредовыми фантазиями и видениями приходилось сражаться снова и снова. Когда температура подскакивала, становилось уже все равно, и оттого как будто лучше. Еще, еще выше, пусть совсем высоко, пусть я сгорю уже, и все, тогда совсем, совсем будет хорошо, тогда совсем отпустит! Но температура начала спадать, и меня охватила отвратительная усталость, упадок сил, какая-то вялая дурнота, пошлая, тупая хворь. Одеяло давило, будто свинцовое, и каждая складка мешала, мучила, терзала.

Однажды снится мне сон: пещера или грот, темно, между камней бурлит родник. Ищу туфлю, что свалилась с ноги в воду. Одна на мне, а второй нет, видно, смыло, унесло. Наклоняюсь к воде все ниже, ниже, и вдруг падаю, лечу вниз и оказываюсь в яме, будто в окопе. И со всех сторон вокруг меня — слоями уложены человеческие тела. Мертвые. Мертвецы куда ни глянь, до горизонта. Просыпаюсь в холодном поту и тут же понимаю, что за видение мне пригрезилось. В ужасе ворочаюсь, не дай бог снова заснуть на том же боку — опять приснится этот кошмар!

Мертвые вообще часто встречались мне в моих снах, и ночью, и днем. Постепенно я осознала: в тяжкие времена в людях иногда просыпается вера в жизнь после смерти и в то, что там, в ином мире ждут те, кого человек потерял в этом. Вот и славно, вот и отлично: значит, еще пара лет, а, может, пара дней, не имеет значения, и муки наши прекратятся.

Болезнь отступила, я смогла встать с постели и ходила по дому как привидение. Моя Гретхен между тем стала совсем прозрачной, под глазами — синие тени. Сдали кровь на анализ — у дочери констатировали малокровие, врач прописал молоко, масло и манную кашу. С рецептом я пошла в продовольственное управление — пусть заверят. Посмотрели, вычеркнули молоко и масло. Нет у нас столько, говорят, чтобы на малокровных изводить, молоко с маслом только для туберкулезников. Разрешили только килограмм манки.

Гретхен, Гретхен, моя младшенькая, крошка моя, а ведь тебе уже скоро семнадцать. «Этот ребенок должен жить!» — говорил старый советник, и поклялась себе самой: я окружу дочку заботой, я уберегу ее в лихолетье от беды, пусть растет, а потом станет лучше, придет иное время. Ни минуты не сомневалась, что придет! Пусть кому-нибудь другому захватчики пускают пыль в глаза своими победами, нас-то не обманешь! Уже само это восхищение победителей самими собой, это самолюбование подозрительны: нечисто здесь, ой, нечисто! Стоит только взглянуть на этих коричневых: грубые, топорные физиономии, и в каждом что-то ненадежное, гниловатость какая-то, что-то мелкое и гадкое. В их чеканном шаге, тяжелом, жестком, угадывалась какая-то вялость, дряблость. Тупые затылки на толстых шеях — неподвижные, выстроились четко в ряд, в твердом, угрюмом взгляде просвечивает неуверенность. Пьяницы, почти все пьют. И фанатики, злобные, жестокие. Страшно, жутко. Убийцы, как есть убийцы!

Близился конец года. Мы передали в гетто рождественский сверток для Лиды и Эдвина — немного теплой одежды, кое-какие вещи, а еще четыре толстых свечки: мол, темные дни позади, выстояли, пережили, теперь не сдавайтесь, новый год — новые надежды, держитесь!

В самом начале января к нам пришел один чиновник с товарищем и представил своего спутника заместителем директора металлургического комбината «Нерис». На фабрике, говорят, нужна стенографистка и переводчик, так не желает ли «Маргарита» пойти к ним на службу? Да, знаем, знаем, есть проблемы, не все в порядке с происхождением, но это преодолимо. За девушку готовы вступиться сам директор лично и его заместитель.

На другой же день Гретхен уже заступила на должность и проработала в «Нерисе» до самого конца оккупации — два с половиной года.

Заявление, обязательное для всех сотрудников, подтверждающее их «арийское» происхождение, директор собственными руками швырнул в корзину для бумаг и ни словом не обмолвился ни с одним из работников о том, что у моей дочери отец еврей.

Моя младшенькая каждый день по восемь-девять часов работала в маленькой деревянной конторе посреди широкого фабричного двора. С ней вместе на службу приходили мелкие буржуа-обыватели, все как один, конечно, антисемиты. Крошка бедная мучилась, но молчала и не подавала виду. Два с половиной года она выдержала.

В конце декабря ударил мороз, и бедным евреям в гетто и на работах пришлось еще хуже, чем дождливой промозглой осенью. Эдвин написал из гетто, что на стройке обморозил ноги. Тогда мы послали ему пару шерстяных носков, а его приятель поэт Бенедиктас Руткунас, верный наш друг, добрый помощник, раздобыл на черном рынке пару стоптанных башмаков. В городе мы часто встречали Лидиного брата, через него и держали связь с гетто. Через него передавали друг другу письма, такие теплые, такие трогательные и личные, какие близкие люди пишут друг другу лишь в лихие времена, когда нечего больше стесняться и незачем церемониться. И всякий день собирали, что могли. Экономили на мелочах, чтобы по-братски поделиться с несчастными за колючей проволокой.

К рождеству из своей усадьбы в Кулаутуве на санках приехала сестра одной из Наташ Лида Голубова, привезла большие крестьянские караваи, белого сыра и корзину яблок. На кухне у «ангелов» нарезали гору бутербродов, уложили в короб, и обе сестры Наташа и Лида, понесли тяжелую поклажу в лагерь к русским пленным на улицу Майронис, одна — яблоки, другая — бутерброды.

К лагерю не только строжайше запрещено было приближаться, разрешалось ходить только по другой стороне улицы. Часовой, потрясенный дерзостью двух женщин, даже не преградил им путь, а вместо того доложил дежурному офицеру, что две в высшей степени необыкновенные посетительницы зашли в лагерь и просят позволения поговорить лично с руководством. Через переводчика они объяснили, что принесли с собой две корзины с бутербродами и яблоками для заключенных, в качестве подарка к рождеству, чтобы таким образом отметить святой праздник любви к ближнему. Женщины просят принять их подношение и раздать заключенным.

вернуться

54

28 октября в каунасском гетто была проведена так называемая «большая акция».

20
{"b":"588918","o":1}