Помнится, один такой старший лейтенант как-то зашёл поаукаться со своим курсантским прошлым, поздороваться с командирами, кто ещё остался в училище. Разговорившись с нами, рассказывал он о некой Безречке где-то в далёком и тоскливом Забайкалье и поведал нам байку о своём командире полка.
Судя по рассказу, в части у них царило страшнейшее разгильдяйство, в казармах не хватало стёкол на окнах, и рамы затягивали полиэтиленовой плёнкой. Котельная давно сломалась и не давала тепла уже несколько лет.
Зимой солдаты спали в повал в каптёрках, сушилках, Ленинской комнате, словом, в местах, где не было окон, а небольшой объём помещения помогал согреть воздух дыханием.
Семьи офицеров жили, как могли, топили свои бараки буржуйками – печальным изобретением разрухи. В общем, люди там не жили, а выживали.
Но зато офицеры на службе били баклуши, играли, в основном в «преф», а командир полка, прослуживший там, в этой самой Безречке, безвылазно лет эдак пятнадцать к ряду, каждый год в августе месяце начинал утренние разводы полка словами: «Мне вчера звонил Перест Дэ Куэллер. Он сказал, что в Забайкалье будет зима!» После этого он делал многозначительную паузу и обводил строй строгим и красноречивым взглядом, означавшим, что «писец подкрался незаметно».
Но рассказчику нашему это всё почему-то нравилось, и он рассказывал о Безречке с каким-то ностальгическим сожалением, словно только и мечтал поскорее туда вернуться. А потому речь свою он закончил примерно такими словами: «Не пугайтесь, ребята, в такой службе есть свои прелести. Впрочем, есть места и похуже. У нас хоть вода не привозная, да и природа хоть кой-какая имеется. А то ведь есть местечки, что вообще живут люди: степь или песок вокруг».
Другой же как-то раз убеждал нас, как весело и романтично жить в заполярной тундре, видеть солнце несколько месяцев в году, зато круглый день, и ездить на охоту на оленей с автоматом и мешком патронов. Холостяки в этот самом Заполярье доходят до такой дури, что топят печки в своих комнатах сливочным маслом, которое им выдают на продпаёк.
Слушая подобные «рассказки», я с тоской думал, что наверняка угожу в одно из таких захолустных мест и буду потихонечку сходить с ума, научусь, как компот, пить водку, и закончу свою службу в лучшем случае каким-нибудь пропойцей-капитанишкой, а то и вовсе не дотяну до пенсии.
Подобные рассуждения нередко наводили на мысль о моей никчёмности, но я старался гнать их от себя и спасался от гнетущего будущего в сегодняшнем дне.
Большинству ещё предстояло узнать, что они не имеют ни единого шанса на успех, потому что всё уже давно куплено и продано, и они, без протеже, последние на этом пиру жизни. Как-то на занятиях преподаватель-подполковник сказал нам между делом, что для сына крестьянина в армии потолок – стать подполковником, и он этого уже добился. Тогда на его слова мало кто обратил внимание, а зря. В словах его была какая-то неуловимая, но печальная мудрость жизни.
Я был не самым дерзким нарушителем дисциплины и порядка, но так уж получалось, что попадался регулярно с мелкими нарушениями, что было столь же наказуемо. Иные были гораздо дерзче в своих поступках, но почти никогда не попадались. Я же всегда попадался на всякой обидной ерунде, на своём мальчишестве. Это злило командиров гораздо больше, чем если бы я совершил какой-нибудь крупный проступок, но один. Только к концу третьего курса я задумался над создавшимся положением вещей, и стал «исправляться»: теперь я ни перед кем не хвастался своими похождениями, как прежде, вёл себя тише воды, ниже травы. Результат не заставил себя долго ждать, и к середине четвёртого курса создалось мнение, что Яковлев начал исправляться, наконец-то, взялся за ум. Теперь я жалел лишь о том, что слишком поздно понял, как нужно вести себя в жизни, во всяком случае, курсантской.
Зато в это же время поступки мои приобрели дерзость во сто крат превышающую то, что делал я прежде. И именно тогда у меня началась двойная жизнь, одна за пределами училища, о которой не знал никто, а вторая – в его стенах, у всех на виду, в которой я вдруг стал пай-мальчиком.
Ещё с первого курса я обратил на себя внимание тем, что командир взвода никак не мог добиться от меня, чтобы я носил поясной ремень, как положено. Он был у меня всегда «распущенным». С этого вот и ещё с таких же мелких нарушений в форме одежды и началась моя глупая война с командиром взвода, а затем и с командирами повыше. За четыре года у меня поменялось два командира взвода и четыре командира батареи, но тяжёлое клеймо разгильдяя передавалось от одного к другому по наследству до самого конца.
Теперь же, когда близилось время получать «расчёт», все оказались «хорошими», а я «плохим». Конечно, мне было досадно. Не помогало справиться с обидой даже то, что я-то понимал, что во всём виноват сам.
На третьем курсе, когда жить по-прежнему действительно стало невмоготу, я вывел для себя несколько принципов поведения, которые крайне необходимы, чтобы тебя оставили в покое.
Во-первых, быть честным лишь тогда, когда это тебе не повредит. Это лицемерие, но я не встречал человека, который будучи самым большим негодяем и вралём, не считал бы, тем не менее, себя честным человеком. Успокаивая своё самолюбие и заглушая голос совести, он придумывает нормы своей внутренней морали, соответствующие его взглядам на жизнь. Но думаю, что и он не раз терзался, что ему приходится врать. Человек может вести себя честнее, чем другие, но быть абсолютно честным всю жизнь не удаётся, пожалуй, никому. Рано или поздно, в какой-то период жизни любой смертный начинает кривить душой, он устаёт быть честным.
Что и говорить о том, что все люди имеют свои слабости. Без этого не было бы самой жизни. Даже у самого сильного духом человека воля не везде и не во всём крепка как сталь. Желание постоянно противоборствует ей с переменным успехом. Герой отличается тем, что в решительный момент может сконцентрировать усилие духа и подавить возникающее желание. Но истребить желание полностью, как часть человеческой души, невозможно и не удастся никому, не изуродовав, не искалечив своей сущности. Желание – это такое же проявление духа, как и воля, поэтому человек не может существовать без колеблющегося равновесия этих двух составляющих, враждующих друг с другом, но невозможных друг без друга, ибо без желаний человек станет биороботом, а без воли превратится в безмозглое животное, творящее только то, что заблагорассудится его плоти. Они, запряжённые в одну телегу бренного существования, подавляют и ограничивают друг друга, не допуская уродства. К тому же, воля помогает разобраться в своих желаниях и чувствах, выбирая какое-то одно из них. Кстати, по этому поводу лучше обратиться к Полу Брегу и его «Чуду голодания», ну или почитать философов, всё равно каких.
Итак, первый принцип – быть лицемером. Второй – никогда не перечить начальству, особенно, если остаёшься в меньшинстве, а ещё хуже – в одиночестве. Нарушение этого принципа грозит немалыми неприятностями. В лучшем случае, будешь обойдён благосклонностью начальства даже в самых элементарных вопросах.
Третий мой принцип, а он вытекает, как следствие, из второго, был – поменьше гонора. И, как говорят американцы: «Всё будет о’кей».
В противном случае, в то время как вокруг вас будут потихоньку втихомолку творить всё, что угодно, вы будете вести изнурительную и напрасную войну за своё личное достоинство, в которой потеряете много сил и вряд ли чего добьётесь. В конце концов, вы увидите, что все обошли вас уже на десять голов.
Вот, пожалуй, и все принципы, которыми я стал руководствоваться в жизни. И, судя по ним, стал ужасным и подлым лицемером. Возможно, но я жал лишь о том, что стал им слишком поздно. Впрочем, я, наверное, просто сломался, но, не желая в этом признаваться, обманывал самого себя. Ведь быть прямым – это так тяжело и трудно, что не каждому по плечу.
Хочу заметить, что учиться в училище не составляло для меня особого труда. Способностей моих вполне хватало, чтобы вести не утруждённую штурмами бастиона знаний и науки жизнь. Возможно, при желании я мог бы удивлять всех своими успехами, но такого желания не возникало. Во-первых, мне не хватало характера, чтобы отличаться от основной массы. За этакое отличие я горько поплатился ещё во времена школьного детства, и теперь, обжёгшись на молоке, дул на воду. «Массы» не любят, когда от них отрываются простые смертные, они ненавидят их, и, пока те не успели уйти слишком далеко, стараются их задавить. За моей же спиной не стояло никакого авторитета прошлых поколений, с которого можно было бы, как с трамплина, пойти вверх. Не было в моём роду ни учёных, ни писателей, ни певцов, ни музыкантов, ни даже какого-нибудь партийно-комсомольского функционера хотя бы районного масштаба. А, значит, был я простым смертным, и, как никогда не говориться, но всегда подразумевается: в моих жилах текла простая холопская кровь. А с такой кровью нельзя стать кем-то, не совершив изрядной подлости. Наш строй не терпит, если такие, как я начинают незаслуженно вырываться из тесно сплочённых рядов, шеренг одинаково неопасных, равноценно бездарных и приутюженных им людей, называемых в официальных бумагах «советским народом».