— Ну что ж, сочините сейчас. Вот вам перо, чернила.
Листок мой он отложил не читая.
— Теперь, молодой человек, давайте побеседуем по душам. Почему вы поступаете именно к нам, а не на филологический факультет университета? Там изучение литературы поставлено более солидно. У нас же занятия будут, как бы сказать, студийные.
— Вот это мне и нужно, я ведь хочу быть писателем.
— Прекрасно,— говорит он,— желание похвальное, работа в литературе почетна. Потому-то многие, очень многие и хотят посвятить себя ей, но ведь и неудачу терпят многие. Почему? Данных у них нет. Какие данные, вы спрашиваете?
Я хоть и не думал спрашивать, а весь обратился в слух.
— Ну, прежде всего надо быть хорошим читателем, умеющим отделять зерно от плевел. Вот меня и занимает в вас эта сторона. Много ли прочитали хороших книг? Кто из классиков вам по душе?
Старик пытливо смотрит на меня поверх очков. Начинаю перечислять классиков, для начала своих, потом иностранных, и обнаруживаю для себя самого, что перечитал-то я их в своей глуши порядочно. Вспоминаю совет «жать про немцев» и прикидываю наскоро, что, стало быть, Ибсена, Гамсуна не стоит поминать, и Мопассана, Франса в сторону, и Теккерея, Диккенса, Стерна...
— Вот, скажем, из немецкой литературы,— говорю я профессору.— Все считают великим Гёте, а мне больше нравится Шиллер. И еще мне по нраву Тане Сакс.
Что же тут сделалось с ним! Чуть ли не кричать начал старик, даже привставал иногда, а я помалкивал, слушал.
— Молодой человек, вы еще не доросли, не в обиду будь вам сказано, до понимания Гёте! Никто не умаляет Шиллера, но Гёте велик, велик. Со временем вы это поймете, я уверен!
Потом мы поговорили о Гауптмане. И когда я заметил робко, что в «Одиноких» он мог бы и не посылать своего героя топиться в озере, драма все равно осталась бы драмою, старик даже удивился.
— Ах вот как? Ну что ж, наверное, такая трактовка тоже имеет право на существование... Пожалуй, на этом мы беседу закончим. Поздравляю вас с поступлением в, число наших студентов.
Он встал, пожал мне руку и сказал в напутствие:
— У Гёте есть дивные лирические миниатюры. «Горные вершины» вы, конечно, помните. А вот эту, думается, не слышали, ее редко кто знает, я вам прочту сейчас:
Тут-то все и создается,
Если мы не сознаем,
Что и как мы создаем —
Словно даром все дается.
Я вышел от профессора, ног под собой не чуя. А вскоре в довершение всех удач попал в Большой театр. Взял меня с собою Григорий Дмитриевич Деев-Хомяковский, Первый раз пришлось увидеть такой роскошный зал, сидели в ложе второго яруса, и все я мог разглядеть — впечатлений тьма! Шло торжественное собрание в честь пятилетия Красной Армии, выступал сам Фрунзе. Речь его была проста, голос не басистый, как я ожидал, а высокий, едва ли не юношеский, и это показалось мне удивительным.
Возвращались с Григорием Дмитриевичем пешком, тогда вся Москва ходила пешим порядком, беседовали по пути, и я думал про себя, что вот оглянуться не успел, а уже полноправный житель столицы, даже и в Большом театре побывал, работаю в ШРМ, принят в члены ВОКПа, стал студентом ВЛХИ. Этак не мудрено, если в скором времени настоящим писателем стану и мои произведения (а я и не написал еще ничего) увидят свет. Чем черт не шутит!
А ликовать-то мне и погодить бы стать: что дается легко, то и теряешь с легкостью. Кому, возможно, и покажется это дико, но сдался я из-за ерунды, то есть теперь мне видно, что из-за ерунды, а в ту пору такая пошла полоса в моем столичном житье-бытье, что хоть волком вой.
В школе мне предложили занять любую комнату из тех, что были во втором деревянном этаже, нижний-то был каменный. Я вначале удивился, отчего они пустые, потом понял: холод в них стоял одинаковый. Дал мне наш столяр Василий Николаевич, выпивоха, но добрейший человек, пилу и топор, ходил я в Останкинский парк, за дворец Шереметева, да там, видать, до меня все было подобрано. Если и приносил когда охапку сучьев, то где ж мне было протопить большую печь. «Буржуйкой» разжиться не смог.
Только и отходил маленько во время занятий, когда вел уроки, или на лекциях в институте, но спать приходилось дома, а там у меня за ночь вода замерзала в кружке. Согревайся, значит, собственным теплом, но откуда ему взяться, если паек мизерный, живешь впроголодь, обедаешь в неделю раз или два? А просить помощи из деревни я не мог. Отец и учительскую-то мою работу почитал за баловство, а уж интеллигентов городских вовсе именовал дармоедами. Последнее его слово, когда я уезжал, было такое: «Жрать захочешь — вернешься, а там тебе подыхать!»
Деев-Хомяковский почему-то особенно заботился о моем постельном белье: мол, перебуду как-нибудь с недельку, а там пришлют из дому простыни, подушку, одеяло. Что было ответить ему на это? Я когда откровенен сверх меры, а когда и застенчив до глупости. И не решился сказать председателю «крестьянских», хотя он и сам вышел из деревни, правда из подмосковной, что у нас в Ивановичах спят не на простынях, а на сеннике, и подушки знают только общие, из посконной холстины, и покрываются дерюжкой.
— Слушай,— подступает он ко мне,— писал ты домой?
— Писал, Григорий Дмитриевич.
— Странно. Очень даже странно. Не можешь же ты все время валяться на голом матраце, и в головах у тебя черт знает что!
«Черт знает что» был мешок, заменявший мне чемодан. И как-то стал я чувствовать, что меняет Деев-Хомяковский свое отношение ко мне. Поначалу привечал, в театр вот даже водил, а тут охладел, поглядывает с подозрением, сверлит колючими глазками. Вдобавок я начал почесываться, и ведь знал, какую «живность» он подозревает за мной, а не мог сознаться, что это от голодухи пошли у меня фурункулы, маленькие злые чирьишки.
Последняя напасть — мыши. Их, проклятых, столько в школе развелось, что спасу не было. Спрашивается, чем же они могли поживиться возле меня, когда я был гол как сокол? Учуяли, вишь, в мешке запах хлебных крошек, а покончив с ними, решили попробовать, каков на вкус я сам. Тот, кто думает, что эти маленькие грызуны прямо-таки вонзают зубы в жертву свою, очень ошибаются. Нет, они деликатно приступают к делу. Начнут с пальцев на ногах, с самых кончиков их, да легонько этак, будто стружку снимают. Даже и не почуешь со сна, но уж когда доберутся до живого!
— Да, тебе лучше уехать,— сказал Деев-Хомяковский, накладывая резолюцию на моей просьбе об увольнении. — Потом, как станет полегче, можешь снова попробовать, мы тебе поможем. А пока поезжай. Все-таки, знаешь, жить без постельного белья...
Далось ему это белье!
Добрался я до Ивановичей легко, поезда ходили уже более или менее регулярно. Ну а уж что у меня на душе было, об этом лучше и не вспоминать.
Глава вторая
ВАМ ОБЯЗАТЕЛЬНО НАДО ПОЗНАКОМИТЬСЯ
— Дорогой мой! Там, где вы теперь будете жить и работать, живет и работает, и тоже воспитательницей, Любовь Федоровна Копылова, по мужу — Барановская. Вам с нею обязательно надо познакомиться. Нет, не сразу, а когда оглядитесь, как говорится, обстолитесь. Кто такая Любовь Федоровна? Человек редкостной души и большой поэтической культуры. В недавнем прошлом она была в числе лучших московских поэтесс, она да еще Ада Чумаченко и Любовь Столица... Почему я вам советую с нею познакомиться? Да потому, дорогой мой, что Любовь Федоровна чудесная собеседница, ей есть что порассказать, вам это будет только на пользу.
Так напутствовала меня милейшая Елена Ивановна Дмитриева, когда, приехав снова в Москву, я предстал пред очи ее в подотделе художественного воспитания детей при моно. Направляли же меня на работу в Центральный приемник для беспризорных детей, что устроилось довольно просто: воспитатели в этом приемнике часто менялись, не всякий мог ужиться там.
— Работенка нелегкая, дорогой мой, предупреждаю вас, но пока ничего Лучшего не могу предложить,— вздыхала сердобольная Елена Ивановна. — Зато будет где жить, получите и питание с общей кухни... Деньги на трамвай у вас есть?