Литмир - Электронная Библиотека

Озорная улыбка тронула усы Михаила Михайловича, чуть замет­ная, но рецензия уже есть, вот она: блины победили роман! В то же время бывал он снисходителен, и даже, на мой тогдашний взгляд, излишне. Состоя членом редколлегии журнала для детей, дал хороший отзыв на повесть одного старого писателя, весьма слабую.

— Михаил Михайлович, неужто она вам понравилась?

— Конечно, нет... Повесть сырая.

— Почему же вы ее похвалили?

— Почему? — Он как-то даже смутился. — Старику сейчас нечем жить, денег у него нет, вот какое дело... А книга не подлая, честная, он пишет как думает. И я подумал: в редакции дотянут. Можно ее дотянуть, и будет совсем неплохая.

Действительно, когда я снова прочел повесть старика, она мне показалась вполне достойной. Не помню, к тому ли случаю или к другому, зашел у нас разговор о писательском возрасте. Меня давно поражало, как это Лермонтов, Кольцов, Писарев, прожив совсем ко­роткую жизнь, успели создать шедевры, какие другим только в зре­лости были под силу. Чем это можно объяснить?

— Я лично объясняю вот чем,— сказал Пришвин, — Талантливые люди делятся на скоро растущих и медленно растущих. Будто природа знает, кому недолго жить на свете, и всем их наделяет, чтобы у спет ли исполнить, что им суждено. Вот и Есенин был такой... А я позд­ний сорт, я и писать начал поздно. Зато такие и живут дольше.

Но о своем творчестве рассуждать не любил, слыша похвалы, даже искренние, морщился и переводил разговор на другое. Правда, и критика печатная, в те годы нередкая, его огорчала.

— Вот ведь не видят они того, что видят простые читатели... Уп­рекают, что пишу все больше о природе, о птичках, о зверях. Да раз­ве ж этого мало? Разве у меня об этом речь? Только ли об этом?

Теперь-то видно, как слепы были критики, которые звали его к «актуальности» и неспособны были понять, что чем дальше, тем ак­туальнее будут его поэтичные, мудрые книги.

Охотиться с Пришвиным мне не пришлось, я поздно пристрастил­ся к этому делу, лет тридцати, так что и сравнить себя с ним не мог. Но поговорить об охоте он любил, особенно в последние годы, когда самому ему выбраться в лес было трудно. Однажды я вспомнил, как двое удачливых брянских охотников напали на такое зайчиное мес­то, что за день убили двадцать семь русаков. Михаил Михайлович нахмурился, я решил, что он счел это охотничьим рассказом, доба­вил, что хоть не был при этом, но зайцев видел, а он с грустью ска­зал:

— Это не охота, это избиение. Я такую охоту не люблю.

— А какую же любите?

— О! Собрать человек пять хороших охотников да парочку добрых гончих, выйти в лес еще до свету, поднять белячка и гонять це­лый день, чтобы упариться всем, запалить по нему каждому раза по три — и не убить. Вот это охота!

До глубокой старости был он человеком увлекающимся: охотой, фотографией, пчелами, мотоциклом, автомобилем; увлекался по-юношески, по-пришвински. Вдруг появилась у него мысль выра­стить... свинью. Валерия Дмитриевна (она рассказала мне об этом) в панике была: с чего вдруг, зачем?

— Да просто так,— отвечал он. — Будем ее кормить, она будет расти, очень интересно.

— Ну а потом что? Салом торговать?

— Ну вот! — обиделся он.— Я говорю — вырастить, а ты — торго­вать. Нельзя же на все смотреть с утилитарной точки зрения.

— А где держать свинью, в гараже, что ли?

— Нет,— говорит он,— там ей будет плохо. Поместим в ванной.

— А мыться где?

— Мыться будем ездить в баню.

И тут, по словам Валерии Дмитриевны, ей одно осталось испы­танное средство — она заплакала.

— Ну, Ляля,— отошел он,— ну полно, перестань, успокойся...

Однако долго еще, тому и я свидетель, вспоминал потом о своей затее:

— А все же, Ляля, свинью эту я не совсем тебе простил, нет. Я во всем иду тебе навстречу, а ты супротив. Мы бы с успехом свинью вырастили, но ты не захотела, ты всегда такая!

Говорил отчасти шутливо, но отчасти и всерьез, а я думал, что если бы она пошла на эту «дикость», то появился бы пришвинский рассказ о свинье, такой же чудесный, как и его рассказы о собаках, гусях, утках... Вообще же Валерия Дмитриевна до конца дней во всем помогала ему, была самым преданным другом. Она любила его и как человека и как писателя, никто бы не сделал столько, сколько она, по приведению в порядок огромного литературного наследства Пришвина. Ведь для нее каждая его строка была святыней, и это правда, это я должен со всею откровенностью сказать.

Последний раз я видел Михаила Михайловича совсем незадолго до его кончины и сделал неловкость, о которой жалею до сего дня. Мне сказали, что он болен безнадежно, я кинулся к Пришвиным, от­крыла она, а он сидел в столовой какой-то присмиревший, ушедший в себя. Меня узнал, пожал слабо руку, но говорить не мог. Лицо у него было бледно-землистое. Валерия Дмитриевна подала скромный ужин, кашу с тыквой, он почти не ел, мы почти не говорили, я про­бовал обратиться к нему, но он будто не слышал. В коридоре она на­скоро стала мне говорить о его болезни, но неожиданно он сам пока­зался в дверях, и она умолкла на полуслове,

— Что ж ты... бываешь у Киреевского? — спросил он.Киреевский был его и мой давний знакомый, добрый охотник, живший в Подмосковье, как-то мы вместе обедали у него.

— Да,— ответил я,— бываю, но редко.

— А-а-а...

Только это и выдохнул он, подумавши, верно, что уж не бывать ему в лесу, не сидеть в кругу охотников, и снова умолк, замкнулся. А я — не знаю уж, как это вышло,— спросил у Валерии Дмитриевны, читала ли она сообщение, что в Париже умер Иван Бунин. Спросил очень тихо, и так же тихо она ответила, что нет, не читала, ей не до газет теперь. И тут Михаил Михайлович, хоть и не смотрел на нас и слух у него давно уже сдал, сделал шаг ко мне.

— Что, что ты сказал?

Я молчал, потерявшись, но он запрокинул голову и с невырази­мой тоской несколько раз повторил:

— Бунин умер... Бунин умер!.. A-а!.. В Париже, в чужой земле... Бунин умер, а-а!

Они были ровесники, земляки, оба орловцы, даже одного уезда, ельчане, и вот один покинул белый свет, другой был на пороге этого, а я так некстати сказал при нем, никогда не прощу себе этого!

Но закончить хочу другим свиданием, не тем, когда видел его в последний раз. Было оно в тот же год, я засиделся у Пришвиных ча­сов до десяти, и все он не отпускал, а когда я поднялся, Михаил Ми­хайлович и Валерия Дмитриевна вышли меня проводить. Взял он с собою и двух своих собак, легашей, на прогулку. Мы простились здесь же, в Лаврушинском, и я пошел к станции метро, а они оста­лись у небольшого скверика. Сейчас он неплохой, а тогда только за­чинался и был сильно захламлен, но легашам, видно, показался пос­ле сидения в комнатах глухой чащобой, они забегали как угорелые. Михаил Михайлович смотрел на резвящихся собак, видно, и ему представилось, что не в Москве он, а за городом, что не легавые но­сятся в хилом скверике, а прежние его гончие делают поиск в нас­тоящем лесу. И охотник проснулся в его душе! Я не отошел и сотни шагов, когда услышал его порсканье, да такое залихватское, удалое, какого никогда ни раньше, ни потом не слыхивал.

— А-а-я-я-я-я-я!.. А-а-я-я-я-я!.. Ах! Ах! — звонко кричал Приш­вин, как кричат только охотники в лесу, когда хотят поднять зайца с лежки.

И эхо его звонкого, совсем еще молодого голоса разносилось по переулку, летело мне вслед до самой Ордынки...

1979 год.

Публикация Г.Ф. Аграновской-Каманиной.

17
{"b":"588130","o":1}