— Нечего рожи корчить в зеркале. Думаешь, не вижу? Все вижу. Три под кроватью и у шкафа. Потом, когда дотрешь, достань с полки мазь вонючую и помажь мне ею спину. И чайник поставь. Что-то у меня ноги зябнут.
Глупо все как устроено: сначала ты много-много лет ребенок. Твоя жизнь не принадлежит тебе, она принадлежит взрослым. Потом лет в пятьдесят наступает старость. И тобой владеют болезни, толстое распадающееся тело, злость. Сколько же тогда остается на свою жизнь?
— А-а, невестушка приехала бабушку навестить? Ну, молодец. Чаек поставила? Хорошо! Давай блинцов с тобой напекем, бабулька любит вкусненькое. Что глазищи таращишь? Не умеешь блинцы печь? Научим. Замуж выйдешь — пригодится. Мужики они только марку держат — мол, они во! Железные. А сами хуже детей — подай им вкусненькое и все тут. Вот мой Колюня (клади сахар-то, клади) и работает, и в институте учится, другой бы бросил, знаешь теперешних парней-то, а этот нет, закончу, говорит, институт. (Мешай, мешай, а то комочки остаются). Весь в батьку. Покойный тоже блинцы любил: с рыбкой хорошей, со сметанкой. (Ставь сковороды на огонь). Про старшего не скажу, он у меня грубоват. А вот с Колюней жена, как у Христа за пазухой будет. И я тоже, что ж я своего меньшого брошу? Нет, конечно: что надо по хозяйству подсоблю. Что надо достану. (Перевертывай! Перевертывай же! Эх, безрукая! Ну, ничего: первый блин — всегда комом.) Вот к чужой свекровке попадешь, она тебя за такие блины-то выутюжит. На-ка, неси бабульке. Постой, маслицем полью.
Расхвасталась. Подумаешь, сын в институте учится. Что тут такого? Ей бы на ярмарке зазывалой работать, мигом целый балаган народу бы набралось. И логика у нее как тесто — все перемешано: и мужики, и Колюня, и институт, и свекровь
— Бабушка, тебе Анюта блинов напекла.
— Вот и ладно. Люблю блинчики. Хорошая она бабенка, Анюта. Хоть и заполошная. Ее надо в руках держать.
— Сына расхваливала.
— И сыновья у нее по нонешним временам неплохие. А уж за мной ухаживает — лучше дочери родной. Дня не пройдет, чтоб не побаловала меня, дай ей бог здоровья и невесток путевых. Вот, моя милая, как нужно уметь на кухне с соседями жить, я уже пять лет в Ленинграде, а слова плохого от соседей не слыхала. И не потому, что я со всеми те-те-те. Если надо, я правду кому хошь скажу. До парткома дойду, если надо. Но если со мной по-хорошему, то и я по-хорошему.
Да— а, и у бабушки логика тестообразная. Тянется, к рукам липнет.
— Бабушка, а как ты со своим первым мужем познакомилась?
— Чего было знакомиться? Мы на одной улице жили. Бывало с девчонками с ярманки идем: я по одну сторону улицы, а он по другую. Идем, семечки лузгаем. Вот и все ухаживание. Тогда стыдным считалось под ручку идти или, как сейчас, в обнимку.
— Ба, а тебе не обидно было, что у него другая жена стала?
— Молодая была — плакала. А потом поняла: мужик не мыло, не смылится. Думаешь, у него только две жены было? О покойных плохо не говорят, но у него полюбовниц, что у твоего батьки, — не перечесть…
Не хорошо так об отсутствующих говорить — будто им рот блином затыкать. Все — устала! Пора домой.
Ой, уже стемнело. Улица впереди, как туннель. Свет фонарей разбивается об мокрые хлопья снега. Ноги механически месят черную жижу. Лицо кусают острые льдинки. Закоченевшие руки втягиваются в короткие рукава. Темно — светлей — темно… Призрачно. Темно — а не страшно, светлей — а не холодно. Почему не страшно? Потому что по другой стороне туннеля идет некто… Он невидим — видим — расплывается. Он есть. Он связан с тобой прочной нитью. Нить никогда не оборвется. Так можно идти долго. Без конца. Пусть ветер, пусть в ботинках хлюпает вода — есть — но не видим, есть — но не видим, есть, но…
— Мартышка! Вставай скорее, проспали!
— Что-о?!
— Поздно ты от бабушки приехала. Одевайся скорее. Только-только ко второму уроку успеешь.
— Ко второму?! Какой у меня второй урок? Черт, физкультура.
Где футболка? В портфеле? Нет, я вчера ничего не собирала. В шкафу? В грязном белье! Трусы-трусы? — Вот они. Тапки — хап! Портфель — хап! Чулки? Где чулки?
— Мам, где мои чулки?
— Не знаю. Надо с вечера все готовить. Возьми мой капрон.
Я не умею его носить. Приставать начнут. А ладно, гудбай.
— Ты чего, девочка, опоздала что ли?
— Нет, я в поликлинике была.
— Куда пальтецо-то новое запихиваешь? Дай повешаю. Ишь, расфорсилась, капрон маткин напялила. Училась бы лучше.
Что же мне придумать девчонкам соврать? Скажу, что ночевала у бабушки, а утром долго ждала трамвая. Или, что к нам приехали какие-нибудь гости, и мы долго не ложились. Или…
— Вы что хохочете? Надо мной?
— Над Лашей ржем. Сейчас она такой спектакль в раздевалке устроила. Только она платье задрала, собралась свои штаны-парашюты переодевать, как Пшеничный втолкнул в нашу раздевалку Сидорова.
— Сидоров сам, поди, уговорил мальчишек его втолкнуть.
— Ага. Вдруг Лаша своим царственным задом разворачивается и — бац его по морде штанами — бац!
— Так Сидорову и надо! Чтоб не лез!
Спасибо Лаше. Спасла. Никто не заметил, что я урок прогуляла, что футболка мятая, что мамин капрон нацепила.
— А помнишь, он тебе в пятом классе ноги над чулками чернилами разрисовал? Его еще тогда все Обезьяной дразнили.
— Очень даже помню, у меня это место до сих пор горит.
— Он теперь и вовсе обнаглел: идет мимо на перемене и сквозь зубы всякие гадости цедит.
— Ага. Или норовит, будто невзначай, по груди ударить.
— Ага. Или слова всякие про девчонок на партах пишет.
— А еще записки грязные по классу передает. С рисунками.
— Он таким раньше не был. Это он перед Пшеничным выпендривается.
— Хорошо бы ты, Лаша, из раздевалки тогда выскочила да и Пшеничного заодно по мордам отходила.
— Новенького-то за что, он же не лез?
— А за то. Сидорову вечно достается, а этот — будто не при чем.
— Лаш, а Лаш, подари мне осенью свои физкультурные трусы, я в них арбузы буду носить.
— Идите вы!
— Лаш, а Лаш, давай мы Сидорова поймаем в твои трусы, как в мешок запихнем и здесь в раздевалке устроим ему темную.
— Хватит трепаться! Звонок! Девчата, дайте кто-нибудь зеркальце посмотреть, как трусы сзади сидят.
— Возьми, у меня есть осколочек.
— И мне дай.
— И мне.
— Хватит свои зады разглядывать! Звонок!
— Стано-овись!
— По порядку номеров рассчи-итайсь!
Интересно, может, учителя физкультуры думают, что тело у человека — барабан? Можно бить по нему взглядами, как палками? Раздели всех, выставили друг перед другом напоказ и как маленьким: нате, детки, мячик, играйте. А если кому-то неудобно бегемотьими ногами через весь зал за мячиком топать, а если кто-то, как шавка, не может до мяча допрыгнуть? А если у кого-то ноги тощие и кривые или руки до колен? Разве человек виноват, что у него такая фигура? Может, он в свою фигуру как в железный ящик засунут? Как из нее вырвешься?
— Чего на мальчишек уставилась?
— Смотрю, как играют.
— Тебе нравится, как Пшеничный мяч ведет?
— Ну, в баскет он не умеет. У них там, наверно, на юге в него не играли.
— Зато загорел здоровски, правда?
— Что ж тут удивительного: солнце, море, пальмы — кто хочешь, загорит.
— Ты что, была на юге?
— Нет, конечно, что я — буржуйка?
— А мне мама сказала, что, если я седьмой класс кончу без троек, она повезет меня на море.
— Счастливая ты, Ритка. Загоришь. Знаешь, как загорелая фигура смотрится!
— Пошли. Наша игра.
Та— ак, какова же на вкус расплата за сплетни? Ага -сухая, солоноватая… немного жжет губы. Кожа деревенеет от ползающих по ней взглядов. В запястья и лодыжки впиваются железные кандалы. Невольничий рынок. НЕТ!!! Я не хочу! Я — дочь акробата. Я могу вырваться из цепей взглядов.
— Держи мяч! Па-ас!
— Пас на правый край!
Маэстро — туш! Юпитер на верхнюю трапецию — ап! Сальто под куполом! Маэстро, быстрее. Еще быстрее! Ап! Двойное сальто под куполом — ап! Барабанная дробь!