— Девочка, молоко есть?
— Есть.
Вдруг кто-нибудь заглянет в бидон и увидит, что там не молоко, а борщ?
— Очередь за молоком большая?
— Большая.
И что это чужие тетки всегда пристают ко мне с вопросами? Неужели не видят, что и так тяжело.
Чтобы больше не расспрашивали, иду напрямик через новое кладбище. Хотя там бр-р: кресты, железные венки… все выглядит мертвее, чем сами покойники. А самое противное — клеенки на столиках. Как люди могут есть в таком месте? И не боятся смертью заразиться!
Борщ стекает горячей струйкой по ноге, хлюпает в сандалии. Ничего, уже недолго. Вон наш поворот.
— Эх, голуба, тебя только за смертью посылать.
Зачем же за смертью посылать, она сама приходит.
Противный борщ: как его несешь — так он горячий, а как им кормить — так он остыл. Ой, и керосин кончился! Придется теперь разогревать на костре. Костер тоже меня ни капельки не слушается. Я ему и щепки я ему и бумагу, а он плюется в глаза дымом и не горит. Та-ак, вроде затеплился! Теперь только перелить из бидона в кастрюлю — и дело в шляпе! Ага-а «в шляпе» — а что делать с остатками борща — он не влезает весь в кастрюлю? Может, на компост вылить? Нет, вдруг рабочим не хватит? Опять щепки потухли. Вытрясти на них остатки керосина из керосинки? В борщ бы не капнуть!
— Давай, милок, шевелись, есть ужасно хочется.
Ой, еще на стол не накрыто! Тарелок хватит? Раз, два, три… еще под хлеб. Ну, под хлеб маленькую мисочку можно. Хлеба маловато, нужно нарезать потоньше. Ложек не хватает. Может, к соседям сбегать? Неудобно. Ладно, я чайной буду есть, никто не заметит.
— Давай, хозяюшка, корми рабочий класс. Ух, борщок — с угольками! Хорошо! На костре, чтой ли, варила?
Накормить каменщиков — это еще полдела. Настоящее дело — грязная посуда. Вон стол — как город после бомбардировки. Просто руки опускаются. А завтра придется дважды в поселок идти: за керосином, потом за обедом. За один раз не унести.
Скорей бы мама из города приезжала.
Мама не приезжает не потому, что работает, а из-за папы. Мы встречаемся с ней только по воскресеньям там, где дорожка сворачивает на пихтовую горку. Пихты посадили недавно. Они еще не взрослые. Но гораздо красивее елок: такие пушистые, что хочется каждую веточку погладить. И добрые в придачу: приподнимешь веточку, а под ней желтые пятачки — маслята. До чего название вкусное, так бы и съела живьем. Шурка вообще эту горку зовет маслячьей. Он сюда приходит только за грибами. А мне кажется, что здесь каждая пихта для меня посажена. И что они ждут меня целую неделю.
Мама расстилает на траве одеяло, и мы загораем. До чего хорошо! Дома нельзя просто так лежать и ничего не делать. А тут можно. Мама читает мне про Одиссея, и я медленно превращаюсь в солнечные пятнышки. На мне новый наряд короля: от горла до трусов выложены красные черешины-пуговицы. На животе — пряжка-печенина. Вкусный наряд, не то, что борщ из чайной…
Мама съедает с меня одну пуговицу и начинает собираться на станцию. Мне хочется разреветься как маленькой и залезть под тахту.
Нет! Я не буду маленькой беспомощной пихточкой! Я буду огромной мощной елью — дотронулась лапой, и все, что сломалось между папой и мамой, срослось!
— Мам, смотри: я тянусь до самого неба!
— Слезай, мартышка, свалишься. Уже поздно.
Угу, уже поздно, папа делает последний замес. Он молчит. Наверно, сердится на меня из-за мамы. Каменщики в ведре моют руки. Один, у которого живот арбузом висит над брюками, сплевывает и зло пинает кирпич. Я приношу ему полотенце. Другой, у которого живот ямой и брюкам не на чем держаться, вытирает полотенцем каждый палец в отдельности. Сразу видно, что они сердятся на папу. Только бы они не ушли совсем, а то дом опять уснет и так и останется карликом.
Карабкаюсь к папе на леса. Лицо у него мокрое, все стянуто к нахмуренным бровям. Глаза ничего не видят. Как зимой, когда он с Артом сочиняет репризы.
— Ну-ка, милок, подмогни отцу, плесни чуток воды.
Лью в корыто с раствором воду из лейки.
— Хорош. Последний замес с тобой сделаем — и шабаш. Видишь, растет наш родненький — на второй этаж перевалило!
Значит, папа на меня не сердится?
— Не спи, голубка, еще несколько кирпичиков трэба.
Тяжело с ведром лезть на леса. Свалиться запросто можно, да еще кирпичи на себя грохнешь. Зря мы из кирпичей строим. Вон у Шурки — дом из бревен, так он уже до самой крыши дорос. Мох из болота возят — мягкий, вкусно пахнет. Деревянный дом вообще дачный, а кирпичный — городской.
— Притащил, мурашок? Вот мы с тобой какой дом строим — на века! Мы в нем всю жизнь проживем. Потом твои дети, внуки, правнуки… Здесь на втором этаже у нас будет три комнаты: мамина, моя и твоя.
Как это — моя? Для меня одной — целая комната? Что же я в ней делать буду? Сидеть как в городе и ждать, когда приедет мама или папа? Нет. Мне не нужна своя комната, я не могу жить одна.
— Шабаш, зайчонок. Моем руки, ноги и спать. Завтра на склад поеду за цементом.
Утром мы с Шуркой спорим, кто первый услышит машину. Я первая услышала, а он говорит, что он. Конечно, ему легче меня переспорить. Он старше. И в кузов машины легче взобраться. Он мальчишка.
— Спорим, не угадаешь, что привезли!
— Цемент.
— А еще?
— Песок.
— Нечестно, ты в щелку борта подглядела. А еще?
— Не знаю.
— Кирпичи! Вот и не угадала!
— Новые?
— Старые. Битые наполовину.
Старые кирпичи тяжелее таскать, чем новые. Папа соскакивает с подножки и машет шоферу, чтоб разворачивался. А то песок высыплется на дорогу. Машина подвывает и медленно сползает прямо к соседкиному забору. Выбегает соседка с лопатой. Машина аккуратно отодвигает собой ее забор и останавливается.
— И-роды! Опя-ять забор завалили! Ишь, повадились чужие заборы ломать! Столбов на них не ная-ямишься!
Кричит она не на папу и не на шофера, а на машину, упираясь ей лопатой в бок и стараясь вытолкнуть ее со своего участка. Машина фыркает и высыпает песок и кирпичи прямо на дорогу. Мы с Шуркой берем ведра и начинаем таскать песок к нашему дому.
— Шур, почему Петушиха всегда злая? Она нас сейчас сожрет живьем!
— А мы ей в пасть кирпичик засунем, пусть закусит.
Петуших было целых четыре штуки. Одна — напротив нас, две жили внизу, по дороге к колодцу, и одна — наверху, на горе. Каждая в своем отдельном домике. С дачниками. По утрам все просыпались, когда Петушихи начинали перекрикиваться:
— Ли-иза-а! Па-ади я тебе чего ска-ажу! Да-арья-то что дела-ает?
У каждой Петушихи что-нибудь было. У Петушихи-напротив-нас был взрослый сын. У Петушихи-натальи жил старичок Илья. Маленький, как гномик. Петушиха-наталья говорила, что подобрала его где-то. Зря он ей попался, теперь копайся целый день на ее огороде и слушай, как она на всю улицу кричит:
— А ты-ы мне не приши-итай! Ха-ачу — держу, ха-ачу выга-аню!
У третьей Петушихи — Бабы-Яги, скрюченной, с клюкой, была корова. Меня к ней за молоком посылали. Петушиха-Яга никогда не давала мне сразу убежать. Она шлепала залатанными ботами, в которые были вдеты голые ноги, доставала с полки несколько размокших подушечек и совала мне их в руку:
— Па-астой, не беги. Батька-то что делает? Не уехал? А матка? Чего-то ее не видать. Ну-ну, неси бидон-то, а то прольешь.
Липкие подушечки я незаметно выбрасывала и обтирала пальцы подорожником.
Только у четвертой Петушихи-Дарьи никого не было. Зато все остальные Петушихи целый день про нее кричали.
— Да-арья-то, совсем рехнулась, тра-аву косить по-ошла.
— Допры-ыгается до простре-ела!
— Вчерась ко-офту в магазине купи-ила, думает, молода-ая!
Петушиха— напротив-нас чинит забор. Мы с Шуркой носим песок. Красивый строительный песок -желтый, чистый. Лежал себе когда-то на берегу синего моря, полеживал. Потом пришел экскаватор — хап его лапой — и в самосвал. Теперь беднягу смешают с цементом, водой — грязь получится. Но из этой-то грязи человек и строит себе дом. Нет, не так. Из грязи и сил, которые человек вкладывает, дом растет. Как панцирь у черепахи. Черепаха из себя дом строит, и человек из себя. Только черепаха потом дом везде с собой таскает, а человеку нужно работать. Но на ночь он непременно в дом забирается. А иначе нельзя — вон какой человек голый, и кожа у него тонюсенькая.