— Я так мало видела вас с тех пор, как вы переехали, миссис Прентис. Надеюсь, вы всем удовлетворены?
— О да, благодарю вас. Все прекрасно.
— Отвечает ли корт вашим требованиям?
— О да, более чем; прекрасное место для студии.
— Очень рада. Вы знакомы с отцом Хаммондом?
И она представила ее высокому, чахлому, красивому пожилому господину, который оказался пастором риверсайдской епископальной церкви Святой Троицы. Миссис Вандер Мер уплыла дальше, и Алиса чуть ли не час провела в разговоре с отцом Хаммондом, время от времени замечая, что миссис Вандер Мер с одобрением наблюдает за их беседой. Она поймала себя на том, что говорит преподобному: «Меня всегда восхищала служба по епископальному обряду» (что было не такой уж неправдой: в городе ее детства епископалиане нравились ей больше других, а в Нью-Йорке она за последние годы не одно утро провела со слезами на глазах в сумрачном прохладном нефе храма Святого Луки), и прежде, чем он сердечно распрощался с ней, она обещала стать его прихожанкой.
— Я смотрю, ты нашла общий язык со старым Хаммондом, — сказала Мод, когда они ехали домой. — Умно поступаешь. Они со старухой закадычные друзья — она называет его своим духовным наставником. Не будь они оба в таких летах, весь город, уверена, предположил бы худшее.
— А мне он очень понравился, — сказала Алиса серьезно, и ей было безразлично, засмеется Мод в ответ или нет. В первый раз — и отнюдь не в последний — у нее появился повод заподозрить Мод в заурядности.
С тех пор они с Бобби не пропускали воскресных служб в церкви Святой Троицы. Миссис Вандер Мер неизменно присутствовала там, на фамильных местах впереди, иногда с Уолтером-младшим и его женой, иногда одна: Алиса и Бобби садились в почтительном отдалении, в боковом приделе под красными и пурпурными витражами окон и гулкими раскатами органа. Отец Хаммонд совершал службу медленно и торжественно. Ей было трудно следить за его проповедью — ее внимание привлекали очертания и краски алтаря, витражи, хоры, и порой она представляла себе, как работает над церковной скульптурой, — но всей душой воспринимала псалмы и гимны, а некоторые молитвы, произнесенные отцом Хаммондом глубоким и мелодичным голосом, всегда вызывали у нее слезы:
«Боже, который приготовил любящим Тебя блага, кои недоступны разумению человека; исполни наши сердца такою любовью к Тебе, чтобы мы, превыше всего любящие Тебя, обрели обещанное Тобой, кое превосходит все, что можем мы пожелать».[41]
Когда после окончания службы отец Хаммонд стоял, освещенный солнцем, в дверях церкви и прощался за руку с прихожанами, она сказала ему: «Это было прекрасно, отче; большое вам спасибо». Если ей случалось встретиться взглядом с уходящей миссис Вандер Мер, она кланялась ей и улыбалась с достоинством, и миссис Вандер Мер всегда отвечала на ее приветствие.
Она записала Бобби в школу конфирмантов, которой руководила жена Уолтера-младшего, и самым памятным, самым прекрасным весенним воскресеньем стало то, когда она смотрела, как Бобби становится на колени у алтарной ограды, принимая свое первое причастие, и возлагает руки ему на голову не кто иной, как сам епископ Нью-Йорка Мэннинг. Скоро она узнала, что освободилось место одного из мальчиков, прислуживавших отцу Хаммонду в алтаре, и договорилась, что Бобби заменит его.
Он стал крестоносцем. Держась прямо, серьезный, в длинном белом стихаре, с высоким бронзовым крестом в руках, он в начале службы выходил во главе певчих из ризницы, а в конце уводил их обратно, и отец Хаммонд благоговейно замыкал шествие. Это зрелище неизменно наполняло ее гордостью и надеждой. Ничто, даже удовольствие иметь в своем распоряжении зал для сквоша, не приносило ей столь полного ощущения, что она нашла свое место в жизни.
В июне ее пригласили в кабинет Уолтера-младшего для, как он выразился, «разговора относительно ваших планов на будущее. Я имею в виду, — сказал он, помявшись, — намерены ли вы оставаться здесь неопределенно долгое время?»
— Да, намерена. Моя работа в студии не приносит того дохода, на который я надеялась, но уверена, скоро дела поправятся.
— Понимаю. Не хочу давить на вас, но мы испытываем совершенно естественную озабоченность. Во-первых, арендная плата. Мистер Гарретт сообщил мне, что вы задолжали за три месяца, и, вполне естественно…
Ну а во-вторых, была плата за обучение Бобби, которую она тоже задолжала, что привело к другой неприятной беседе — в кабинете доктора Юджина Кула.
— …Да, но видите ли, доктор, я очень надеялась… то есть я хотела бы узнать, не можем ли мы обсудить возможность предоставления ему полной стипендии на будущий год.
— Мм… Понимаю. Давайте-ка заглянем в его… в его…
Доктор Кул пальцем перебрал папки в забитом до отказа картотечном ящике и извлек одну в обложке из манильской бумаги, раскрыл и водрузил на нос очки в черепаховой оправе. Записи свидетельствовали, что коэффициент умственного развития Роберта Прентиса несколько выше среднего и он добился успехов в социальной адаптации и индивидуальном развитии. Но способность к самодисциплине имела оценку «неудовлетворительно», а из шести тем этого учебного года две он завалил, одну сдал не полностью и по оставшимся трем получил проходную отметку «удовлетворительно». Кроме того, один из учителей составил короткую записку, озаглавив ее «Замечания», которую доктор Кул предпочел зачитать вслух: «Со временем может оказаться, что Роберт вундеркинд, каковым он считает себя, но, если он желает доказать это, ему придется немало потрудиться».
— Так что вы понимаете, миссис Прентис, — сказал он, закрывая папку и снимая очки, — при подобных успехах вопрос о продлении для него стипендии полностью… полностью отпадает.
Расстроенная этими беседами, она отправилась к Ларкиным выпить коктейль и услышать слова сочувствия, смутно надеясь, что они помогут найти выход из положения. Но те были удивлены, услышав, как плохи ее дела: Мод явно предполагала, что преподавание скульптуры избавило ее от проблем с финансами, а Джим, предупредив в начале о том, что ожидает ее в Риверсайде, очевидно, больше не думал об этом.
— Но даже если все обстоит так, — сказала Мод, — просто возмутительно, что они пристают к тебе с долгами. Не считаешь, Джим?
Джим Ларкин усердно раскуривал сигару. Когда Алиса пришла к ним, он объяснил, что «паршиво чувствует» себя, потому что «работал всю ночь до утра», и теперь, небритый и в свитере, выглядел раздраженным.
— Не вижу в этом ничего возмутительного, — сказал он. — В конце концов, она ведь задолжала.
— Но, Джим, это несправедливо. Алиса — украшение этого места, они обязаны это понимать. Обязаны гордиться, что она работает и живет здесь.
— Ах да, я согласен. Согласен на все сто процентов. Беда в том, что по счетам все равно надо платить, и здесь, и везде. Полагаю, от тебя нельзя ждать, что ты это поймешь, поскольку в жизни не заработала и доллара, но имей ты мою головную боль, быстренько бы поняла. Извини мою жену, Алиса; подозреваю, я избаловал ее. Она далека от реальной жизни. — Он протянул руку и налил Алисе мартини. — Так, значит, они, так сказать, набросились на тебя? Есть у тебя возможность как-нибудь подзаработать деньжат?
Глядя в свой бокал, Алиса думала, как уже не раз за последнее время: почему сам Джим Ларкин, измученный огромными заработками на радио, почему он не одолжит ей?
— Алиса, выход есть, — оживилась Мод, и у Алисы затеплилась надежда, что та добавит: «Мы поможем тебе». Но Мод сказала: — Надо продать какие-то из твоих скульптур. Нет, я не имею в виду те, над которыми сейчас работаешь — им место в музее, — а какие-то из парковых: «Фавна», «Пана», «Гусятницу» — они все по-своему красивы. И почему бы Вандер Мерам не стать главными покупателями? Ты замечала, что лощинки и полянки в Боксвуде просто-таки просят, чтобы их украсили парковой скульптурой?
— Идея отличная, — проговорил Джим. — Но лично я на месте старого Уолтера-младшего не стал бы сейчас покупать никаких Панов или Гусятниц.