Высказавшись, он закрылся рукой и от жалости к бычку заплакал. Дядя Петро схватил его за шею, и они сидели в обнимку, плакали и с таким причмоком целовались, точно станичную грязь месили по мокропогодице, растабаривая между поцелуями, что бычок – тьфу на него, а главное – это не терять уважение друг к другу. Я хотел незаметно уйти, но меня опять силой придавили на лавке и сказали:
– Терпи, казак, атаманом будешь. – Они разом утёрлись, а дядя Петро выдрал из симкиной тетради два листа, взял карандаш и сказал совсем сухим голосом, будто и не плакал вовсе:
– Теперь, значит, вот Мишка говорит, что Лёнька выиграл на облигацию вагон монет и, как я правильно понимаю, обязан с нами на днях поделиться, если он, конечно, брат. Чтоб он не сомневался, вроде это я сам, без никого, я и пригласил тебя, чтобы всё это дело честно, между своими, по совести и никого не оскорблять. Кроме того, мы с тобой старшие, и он это должен учитывать, что лучше, чем мы с тобой, ему ни одна душа не посоветует, потому как братья, общая кровь и все должны в трудную минуту горой стоять.
– Всесторонне с вами согласен, – сказал дядя Васюня.
– Так вот, – продолжил выступление дядя Петро. – Хочу задать тебе один вопрос: есть у нас такой закон, чтобы брат брата не уважал?
– Нету такого закона, – решительно отрезал дядя Васюня.
– А у Лёньки ещё есть братья, кроме как ты и я?
– Что ты, какие братья, ежели б не мы?
– Это во-первых, – прозвонил дядя Петро по здоровенной бутылке карандашом. – Во-вторых, чего ему делать, скажи, с такими деньгами, как нас не отблагодарить? Мы кто? Коллектив. Огромная сила. Если всех, как мы с тобой собрать, что он один против нас сможет? Ни хрена! Потому и закон гласит всегда на стороне коллектива. Теперь рассуди обратно с другого боку. Взять, хоть бы ты. Если б тебе привалила, сказать, такая сумма, ты разве б забыл про меня, про него, про ваших-наших? А? Неужели б не вспомнил? Не поделился? А, Василь?
– Да чего там! – отмахнулся дядя Васюня. – Завсегда. Ну, сам подумай, на кой мне одному такие деньги Что я на них, – на курорт или за границу? Мне и тут не дует. Тебе бы дал, Параске, Якову, кому ещё, а лично мне ничего не надо, только бы у вас было, – правильно? Мне и так хорошо.
– Тоже такого мнения, – кивнул дядя Петро. – Я б ещё не так сказал: «Вот дорогие братья и сестры, досталось мне нечаянно столько-то дурных денег. Я их не заработал, не добыл, ничего из хозяйства не продал, а вроде наподобие по дороге валялись, – верно говорю? Теперь вы их промежду себя по-хорошему делите, а я пошёл домой». Вот что бы я им, Василёк, отмочил.
– Это ты всесторонне, – согласился дядя Васюня.
Я уже сообразил, для чего у дяди Петра карандаш и бумага, – деньги отцовские делить. Мне стало обидно, что я в компании с ними заодно, и я сказал:
– Если вам, дядя Петро, своих денег не жалко, для чего ж вам чужие? Вы ж их всё равно отдадите кому попало. Потому что чужие – тоже одинаково, что на дороге. Уж лучше тогда в фонд фестиваля молодёжи и студентов, чем кому зря.
Они посмотрели один на другого, выпили, и дядя Петро стал грустно на меня жаловаться дяде Васюне: «Видал, – говорит, – Вася, какой буржуазист нам с тобой на подмену растёт? Как же он будет управлять-руково́дить, ежели с малых лет против старших? – Он повернулся ко мне и стал меня стыдить. – А ещё комсомолец! Какой же из тебя, к свинья́м, авангард, когда ты так рассуждаешь? Учат вас, учат, никак не научат… А ну отвечай, что главней, общественное или же своё?»
Я ответил, что в школе учат, будто общественное главней, но я лично ещё не решил, так это или не так. Тут дядя Васюня не выдержал моей грубости и заплакал, а дядя Петро начал его уговаривать, чтобы он себя понапрасну не травмировал из-за таких оглоедов как я, и что меня, мол, жизнь за это жестоко накажет, и всякие, в общем, приводил успокоения, но дядя Васюня долго не желал успокоиться и обижался сквозь слезы, что жить не может на таком белом свете, а как посмотрит на поколение подрастающих, так и горько ему делается, так и плачет он по ночам кровяными слезами в подушку, потому что такие как я, обязательно доведут страну до ручки и тогда будет неизвестно, за что они с дядей Петром всю жизнь боролись и для кого наш народ построил Волго-Дон. Потом он вцепился мне в плечо и завопил:
– Как же ты не знаешь, когда я у тебя русским языком всесторонне спрашиваю: что, например, важней, колхоз или мой дом?
Я сказал, что дом важней, потому что в колхозе только работают, а работать везде можно, а дома и живут, и спят, и едят, и хозяйство держат, и всё. Они стали доказывать, что я неправ, что в колхозе техника, план, мероприятия, дворец культуры и многое другое, а дома одна лишь корова, да и та яловая, но мне было непонятно, как бы они ночевали во дворце с крысами, а выпивали б на тракторе, и капуста бы у них стояла под ногами, где сцепления и передачи, а четверть с самогоном и вовсе поставить некуда.
Они видят, что я им не верю и принялись напирать, что я ещё молодой, недопонимаю политику и конституцию, и даже недопонимаю, что государство прежде всего, а люди уже потом, так как, если с людьми плохо, это не имеет особого значения, а когда государству трудно, то от этого страдает весь земной шар и все негры. Но я сказал, что это мне понятно, и опять же повторил, что пусть лучше отец вернёт деньги государству, чтоб неграм веселей жилось, чем всем подряд, абы кому. За это они на меня здорово разозлились, выпили ещё по стакану, а дядя Петро обтёрся, припомнил мне жареного петуха и прочитал лекцию, что у меня молоко, мол, на губах им указывать и что, когда я вырасту, то пойму, что государству эти деньги даром не нужны, потому что государство наше стоит сейчас на таких крепких ногах, как никогда, и будет стоять, пока такие, как дядя Петро с дядей Васюней не перевелись, а мне пора уже расширять свой кругозор и допонимать, что мы «их» всесторонне ракетами закидаем, если «они» на нас нарвутся.
Я засмеялся, потому что подумал, будто наше государство – высокий до неба мужик: одна нога у него – дядя Васюня, другая – дядя Петро, а они уже оба под булдой, и мужику с такими ногами лежать способней, чем ходить. Из-за моего смеха они ещё сильней обиделись и стали меня упрекать, что я бескультурный, в отца пошёл и старших не уважаю, а вот когда они были в моих годах, то всех старше себя подряд уважали и никогда не спорили, а слушались, что старшие скажут, и все их хвалили и по голове гладили, – какие, мол, хорошие ребята, интересно, чьи это они такие? – а меня хвалить не за что, потому что много о себе воображаю, будто я умней всех, а на деле – дурак дураком и уши холодные.
Мне с ними уже порядком надоело и я сказал:
– Раз я дурак, то меня и держать нечего, хочу домой, – но дядя Васюня сгрёб меня в охапку и пересадил между собой и дядей Петром, чтобы я не удрал, и дал мне из капусты мочёное яблоко, а сам сказал, что, мол, ихняя Симка брешет, будто у меня по математике круглые успехи, но это ещё надо доказать, что я за «профессор», и они это сейчас проверят, потому что у них тоже плануется высокая математика. Дядя Петро сразу взял листок и написал вверху единицу с четырьмя нулями. Я понял, что это отцовские деньги и сейчас их начнут делить, кому сколько надо.
Сперва они потолковали, что деду и бабке ничего не надо, так как преклонный возраст, одной ногой в могиле, а туда всех бесплатно пропускают и так далее, это – раз, а во-вторых, старикам сколько ни дай, они их в тот же день тёте Параске за жалобные глаза отдадут, – «болезная, несчастливая, доли нет, муж бросил», а с ней ни один мужик не уживётся, потому что жадная, почти как мой отец, из-под себя жрёт и всё говорит «мало». Самой тёте Параске в наказание за жадность назначить пятьдесят рублей и – будет.
Тётя Танька жила в городе, а там промышленность, универмаги, такси, рестораны, штук двадцать всяких кинотеатров и, вообще, что твоя душа желает, не то, что в станице, где за каждую копейку надо гнуться Курской дугой и биться Сталинградской битвой. Дядя Петро записал её вторым номером и выделил сотню, но дядя Васюня сказал, что Параска обидится, если Таньке больше дать, и устроит скандал, так что главное тут не деньги, а справедливость, чтобы всесторонне, по-честному, безо всякой зависти или обиды, а это значит поровну. Не возражая против, дядя Петро вычеркнул цифру «сто» и нарисовал «пятьдесят».