И тут мне отчетливо вспомнился мой последний проводник. Ну конечно же, он был из их племени, как я раньше не сообразил! Та же фигура, тот же цвет волос и кожи, та же манера держаться.
Меня преднамеренно завлекли в западню.
Случалось ли тебе когда-нибудь безвинно пострадать? И пострадать так сильно, чтобы вся жизнь казалась тебе вонючей клоакой, пока не будет восстановлена справедливость? Тебе знакомо это чувство?
Я брел к дому, как слепой или сумасшедший, ничего не замечая вокруг, сосредоточенный лишь на одном: меня обманули, оскорбили, унизили. То, что я считал счастьем, на самом деле было глумлением.
Но я швырну правду им в лицо, я скажу им, что знаю об их подлости, и заставлю хоть на миг смутиться и со стыдом опустить глаза. А потом пусть делают со мной что хотят, прежняя жизнь все равно невозможна.
Когда я пришел домой, жена хотела, как обычно, встретить меня нежным объятием. Но я стряхнул ее, точно ядовитую змею, и накричал на нее, и в ответ на ее растерянный взгляд выплеснул все, что у меня накипело. Я рассказал о сегодняшнем случае и о том, как я теперь понимаю свою собственную историю. Отныне, заявил я, мне противно даже видеть ее, а прикасаться к ней — и подавно.
Пока я витийствовал — до чего же красноречив становится человек, когда задето его самолюбие! — кровь постепенно отливала от ее лица, она пошатнулась и села, крупные слезы покатились по щекам и закапали на пол нашего жилища. Я высказался до конца и погрузился 8 упрямое молчание, а она все плакала: видно, я сделал ей очень больно.
Несколько часов прошло в молчании, и только тогда наконец ее слезы мало-помалу иссякли.
Бледная и заплаканная, она поднялась и пересела — подальше от меня — на наше супружеское ложе, как будто в последней отчаянной попытке напомнить мне о самом сокровенном, что было между нами. Потом она заговорила твердым голосом, не вязавшимся с ее убитым видом. Что она сказала, я помню от слова до слова.
— Герман, я знала, что однажды этот день придет. Когда я впервые ясно представила его себе, мне стало так страшно, что с тех пор я всегда гнала от себя мысль о нем. Но вот он наступил.
Если, по-твоему, я обманула тебя, делай со мной что хочешь. Я не буду против твоей воли прикасаться к тебе или заговаривать с тобой, более того, постараюсь никогда не попадаться тебе на глаза. Но прежде чем мы разорвем наши узы, во имя всего, что было между нами, я требую от тебя одного: выслушай меня. Позволь мне объясниться и не уходи, пока я не кончу. Не перебивай меня, не спорь со мною, ничего не говори, пока я не кончу, — просто слушай. Это моя единственная и последняя просьба. Я сказала «требую»? Нет, я умоляю тебя.
Я не мог ответить — ни даже кивнуть или покачать головой, а лишь взглядом приказал ей: выкладывай!
— Все, что ты видел, все, что ты сказал, — правда. Мы сбрасываем путешественников со скалы и грабим их, так повелось с незапамятных времен. Иначе наш народ не мог выжить и спасти свою веру. Хоть мы и научились до конца использовать всякую возможность, предоставляемую природой, этого мало, нам необходимо что-то получать извне. У нас вошло в обычай, что двое из племени постоянно живут наверху и заботятся об этом. Они не имеют права вернуться и целиком приносят себя в жертву своему народу.
Мы знаем: это преступный обычай и, следуя ему, мы берем на душу большой грех — мы не забываем об этом ни на минуту. Это сознание определяет всю нашу жизнь, наши мысли и дела: мы считаем, что мера греха, какую может взять на себя наш народ, исчерпана и малейший проступок переполнит чашу. Но если даже нам удается жить по совести, мы не можем чувствовать себя счастливыми, потому что все равно балансируем на грани вечной погибели. А удается ли нам жить по совести — суди сам, ты достаточно долго находился среди нас.
Мы не знаем, нам не дано знать, но испокон веков в нашем народе живет убеждение — откуда оно пошло, нам неведомо, но с годами оно все крепнет, — если хоть один чужестранец, упавший в ущелье, останется жив, это чудо будет явлено в знак того, что во все прошедшие времена наш народ не превысил своей меры греха и наши души будут спасены, несмотря на ужасные преступления, одно из которых только что совершилось на твоих глазах.
Ты был первым, с кем произошло это чудо.
Как сейчас помню: «Он жив!» — шепотом передавалось из уст в уста. И каждый затрепетал от счастья. Все побросали работу, охваченные великим ожиданием. Ни звука в ущелье, тишина стояла такая, словно наш народ, как один человек, весь обратился в слух, ловя твое дыхание. А ты был где-то далеко, ты лежал без памяти, изувеченный и окровавленный, и только женщинам доверили нести тебя, потому что они осторожнее мужчин и движения у них мягче. Среди них была и я, я шла впереди и до сих пор помню каждое препятствие на пути, каждый камень. Мы как будто несли на носилках собственную душу вместе с душой всех наших предков.
Мы принесли тебя в храм и положили на алтарь — самое священное для нас место. Я смыла грязь с твоего лица и кровь с волос, перевязала раны — так бережно, что ты не заметил бы, даже если бы просто спал.
Весь народ, вместе с детьми, теснился в храме, мы ждали, но ждать пришлось нестерпимо долго, и под конец никто уже не верил, что ты жив. Мы все глаза проглядели, а ты лежал такой же недвижимый, и ничего не менялось.
Несколько часов мы старательно соблюдали тишину, но потом всех будто прорвало, долго подавляемые отчаяние и тревога выплеснулись наружу. Мы уподобились раненым животным, мы издавали звуки, в которых не было ничего человеческого, храм превратился в джунгли, где на тысячу ладов ревели и рычали звери.
Мы не могли иначе. Точно против нашей воли некая непреодолимая сила или всемогущее существо исторгало из нас эти крики. Впоследствии я размышляла над этим и решила, что, возможно, некое глубоко запрятанное знание поднялось тогда на поверхность в каждом из нас. Возможно, это было последнее, крайнее средство призвать жизнь в твое тело. Как будто жизнь замешкалась где-то на развилке и повернет, стоит лишь очень громко крикнуть: «Сюда! Сюда!»
Ведь мы не просто вопили от отчаяния и разочарования, это было нечто большее. Кто-то хохотал, в чьих-то страстных и требовательных возгласах была неистовая надежда.
И средство, подсказанное нам голосом из глубины, голосом джунглей, помогло. Вдруг, среди всего этого шума и гама, ты шевельнул рукой.
Крики отчаяния и боли тут же смолкли, мы все были едины в своем небывалом восторге, возгласы благодарности и ликования, то нарастая, то убывая, долго плескались в храме.
Но в то мгновение, когда ты наконец открыл глаза, мы словно бы сломались под тяжестью обрушившегося на нас счастья, мы искали опоры друг у друга, у нас подкашивались ноги; вынести такое великое счастье нам было не под силу. Куда девались веселые крики, сразу воцарилась мертвая тишина.
Один за другим люди украдкой выскальзывали из храма, понимая, что тебе нужен покой. Я все время была рядом с тобой, ближе всех, потому что я была жрицей. Я видела цвет твоих глаз и с каким трудом они раскрылись. И я поняла, что мне никуда не деться, я останусь с тобой, буду выхаживать тебя, ты стал моим предназначением в жизни.
Теперь, когда ты знаешь все, ты, возможно, скажешь: если так, все, что было, потеряло цену. Если меня любили и привечали не ради меня самого, а только как символ вечного спасения, значит, на моем месте с таким же успехом мог оказаться любой другой.
Да, так было сначала, но, как ты и сам прекрасно знаешь, этим не ограничилось; однако об этом я говорить не хочу. И ведь помимо того, что в твоем лице нам было явлено знамение, ты сам, выздоровев, стал вселять в нас бодрость, потому что был единственным среди взрослых, кого не тяготило сознание нашей вины; всей нашей долине ты дарил радость, ты был как ребенок, ты был совершенно счастлив. Мы знали это, и потому все любили тебя.