— Тебе не понять, да это и не нужно…
— Ладно, давай спать.
Так я вошел в жизнь племени, и чем дольше я оставался среди этих людей, тем счастливее себя чувствовал. Они были столь чистосердечны, столь чужда им была всякая мелочность, столь высоко они ценили удовольствие и радость другого, что я в конце концов пришел к выводу: народ, с которым свела меня судьба, безгрешен. С тою же великой простотой и естественностью, которая отличала их взаимоотношения, они относились и к своему труду, и к природе. Все, что они производили и чем пользовались, было так близко к природе, что сохраняло ее свойства. Выражаясь языком священников, в ничтожнейшем предмете домашнего обихода проявлялась рука всемогущего творца.
Все знания были общими, не существовало особой касты, присвоившей их себе как привилегию, и никто не делал ничего такого, что представляло бы загадку ДЛЯ остальных. Во всей жизни были чистота и ясность, с лихвой возмещавшие недостаток солнечного света.
Не буду утомлять тебя, описывая тысячи ухищрений, которые придумали эти люди, чтобы выжить в своей бездне, и в которые они постепенно посвящали меня. Что же до моей любовной связи — или моего брака, называй как хочешь, — то я не могу описать его в подробностях, меня это слишком волнует, да, собственно, и не имеет значения. Важно лишь подчеркнуть, что, на мой взгляд, я жил в полном соответствии с предназначением человека на земле. Каждый день был праздником, хоть и без неуемного веселья — тихий праздник, участники которого словно бы договорились не выставлять его напоказ.
Жизнь позволяла отбросить всякое недоверие, всякую сдержанность, всякую защитную реакцию. Кажется, я нашел подходящее сравнение: как в стерильной среде можно ходить с открытыми ранами, зная, что в них не попадет инфекция, так и там можно было без страха поддаваться своим чувствам на глазах у всех: ты становился уязвимым, но никто не хотел тебя уязвлять. Не было никаких причин держать себя в руках: вся жизнь была неудержимым свободным парением в гармоническом согласии с окружающим.
Я жил как в раю; если бы я разбился насмерть и попал в царствие небесное, я не мог бы быть более счастлив.
Удивительно ли, что я забыл о времени? Не замечал, как проходили часы, месяцы, годы? И, если бы не одно событие, не заметил бы, растворившись в покое и счастье, как пролетела вся моя жизнь.
Впрочем, ведь и раньше кое-какие досадные мелочи изредка смущали мой покой; правда, я быстро забывал о них, но они оседали в подсознании и после того рокового события сразу вспомнились мне.
Однажды у полуторагодовалого ребенка я увидел необычный предмет. Я заинтересовался и взял его. Это был серебряный портсигар. Да еще с выгравированной надписью: «Уильям Бентли — Глазго».
Представляешь, как я был ошеломлен? Вещь из моего прежнего мира! Как попала она в руки к ребенку? Я взял портсигар домой и показал своей жене. Она испугалась, забрала у меня портсигар и спрятала так, что я никогда его больше не видел.
Вспомнил я и один разговор за столом. Мы ели кролика. У нас в ущелье они не водились, но иногда падали сверху — очевидно, заигравшись у края пропасти. Вот такого-то кролика мы и ели. И я кстати спросил у своей жены, бывало ли, чтобы и до меня к ним в долину падали люди. Она ушла от ответа и быстро перевела разговор на другое. И при этом покраснела и явно была взволнована.
И еще одно. Сам я безмерно радовался жизни, считая ту ее форму, в какой она проявлялась здесь, прекраснейшей и богатейшей формой человеческой жизни на земле. Радость переполняла меня с утра до вечера, а случись мне проснуться ночью, тут же просыпалась вместе со мной. И я считал, что только так и может чувствовать себя тот, кто свободен от вины и греха.
Но мало-помалу я стал замечать, что остальные не так уж и радуются жизни, счастлив-то, похоже, был я один. Это не бросалось в глаза, когда они общались со мной — тогда они как бы светились отраженным светом моего счастья, но, наблюдая их со стороны, я видел, что их что-то гнетет. Такого сразу не разглядишь, это открывается со временем. Но однажды я спросил себя: чего же недостает им в этом мире совершенной гармонии? И, помню, тогда подумал: все дело в том, что для них он слишком привычен.
Но настал день, когда у меня открылись глаза.
Я имел обыкновение совершать дальние путешествия по ущелью. Какие там дальние путешествия, скажешь ты, когда и все-то пространство так мало, но все зависит от того, как ты оцениваешь собственный размер. Если приблизить глаз вплотную, кусочек пастбища покажется непроходимой чащобой, где можно целыми днями наблюдать за всем, что там живет и растет. Так и я мог полдня медленно идти вдоль стен, созерцая их и иногда дотрагиваясь рукой.
В тот день я обследовал конец ущелья вниз по течению ручья; ущелье там расширялось, образуя гигантский круглый колодец. Ручей скрывался в недоступной пещере.
Сюда мои новые соплеменники приходили петь. Природа наделила это место удивительной акустикой, всякий звук, отражаясь от стен, окрашивался многочисленными обертонами, и единый человеческий голос мог создать впечатление органного концерта. Здешние песни были рассчитаны на этот эффект, и я сам часто приходил сюда вместе с другими, чтобы погрузиться в море благозвучия, творимого нами самими.
Итак, я провел там уже несколько часов, то созерцая мхи, то проникая в небольшие пещеры, а то по возможности взбираясь на скалы.
И вдруг мирное мое созерцание было нарушено кошмаром, какого я никогда еще не переживал. В колодце зашумело, шум мгновенно перерос в оглушительный грохот, мимо меня пролетели темные тени, я услышал несколько гулких ударов, потом сверху посыпался град каких-то мелких предметов, камешков и сучьев. И снова мертвая тишина.
Передо мной распластались три человека и два осла — безмолвные, недвижные, безжизненные.
Я прирос к месту и, наверное, побледнел как полотно. А увидев, что было дальше, едва не потерял сознание.
Замшелая стена приоткрылась, и из пролома, коридором уходившего в глубь горы, выступили пять человек, пятеро из нашего племени, я хорошо знал их, общался с ними, дружил.
Мне стало ясно, что они ждали этого падения.
Они осмотрели трупы, сложили их в ряд, сняли с них все представляющее хоть какую-то ценность. Собрали мелкие предметы, упавшие отдельно. Добычу сложили в большие мешки и утащили в пещеру, туда же унесли и трупы.
Потом они стали наводить порядок, уничтожая всякие следы происшедшего. Тщательно закрыли и замаскировали мхом вход в пещеру, прибрали нападавшие сверху камешки и сучья, смыли кровь, там и сям поправили моховой покров. Под конец сами умылись в ручье и вернулись в деревню. Меня они не заметили: я инстинктивно вжался в стену.
Я был раздавлен. Обманут в своих лучших, благороднейших, прекраснейших чувствах. Счастье моей жизни рухнуло.
Едва я оправился от первого потрясения, как мною овладели ярость и стыд.
Сам не зная зачем, возможно, чтобы убедиться в том, что все виденное не было кошмарным сном наяву, я отыскал дверь в замшелой скале и, немного повозившись, открыл ее.
Я увидел и жертвы, и добычу, а оглядевшись вокруг, понял, что нахожусь в обширном склепе. Как в римских катакомбах, гробницы помещались в стенах, и там, где они были замурованы, латинскими буквами значились имена и фамилии. Света хватало, и я мог их прочесть. Англичане, немцы, один голландец. На меня накатило: я топал ногами, слезы ярости и отвращения лились у меня из глаз. Будь я в Голландии, я бы убежал в чистое поле, я метался бы, как бешеная собака, и так дал разрядку гневу, бушевавшему в моей груди. Но я был заперт в тесном ущелье вместе с проклятым отродьем убийц, ни шагу влево, ни шагу вправо, а ведь меня самого чуть не…
Впервые за все это долгое время я подумал о своих инструментах и крупной сумме денег, которые были при мне. Ведь и они упали в ущелье!