Литмир - Электронная Библиотека

До Ренессанса на первом месте стояло произведение искусства, после Ренессанса — художник, человек, творения которого суть выражение личной эмоциональной жизни и который поэтому интересует нас и привлекает как человек.

Помимо того что голый факт становится предметом научного исследования, он становится также источником эмоции. Дерево, лошадь, река имеют для человека определенный смысл, но и сами по себе обладают определенной эмоциональной ценностью. Реальные люди изображались в средние века только как действующие лица религиозной сцены, по большей части молящимися. Первые портреты, относящиеся к переходному периоду, оставляют впечатление вырезанных из подобной картины; лишь позже появляются портреты как таковые. Мадонна, изображающая одну лишь материнскую любовь, как бы она ни была идеализирована, — это нерелигиозная ренессансная мадонна и в глазах инакомыслящих — профанация.

Этим проводится водораздел между церковью и искусством. Ренессанс впервые порождает светское искусство, в глазах инакомыслящих — искусство языческое.

Когда юный Моцарт слушает в Сикстинской капелле и записывает потом дома мессу Аллегри,[77] последний образчик тайной церковной музыки, он завершает этим великий культурно-исторический процесс.

С персонализацией эмоционального чувства появляется индивид, а с ним — жизнеописание и портрет.

Теперь становится возможным искусство, обращенное прямо к чувству и игнорирующее всякую идею. Прямо к зрению обращается ренессансный орнамент; бессмысленно искать за ним идеи: побеги лианы, гирлянды, плоды, ангелочки, медальоны. В медальоне воплощены три главных элемента Ренессанса, чем объясняется и его многообразное использование: реальный мир как предмет искусства, рождение индивида и орнаментальный подход к ним с опущением их собственного смысла. Последнее проявляется еще нагляднее: картины используются как чистый орнамент, столь насыщенный или столь отвлеченный, что невозможно увидеть в этом цель, не говоря уже об идее.

Все барокко представляет собой апофеоз личного чувства, неуемного буйства духа. Покой методически изгоняется. Даже в архитектуре все извивается и парит; Бернини, Бальтазар Нойман,[78] Бетховен — словно водовороты в этом бушующем море.

Может быть, потому буйство чувств здесь так восхваляется, что близок его конец, и это бессознательно чуют художники. Надвигается техника, организация материи и с нею организация общества, словно рок, против которого напрасно ополчались романтики, в них одна лишь ностальгия, но уже ничего от реальной жизни.

На арену выходит Наполеон, первый бесчувственный человек в нашей культуре и вовсе не идеалист, каким он поначалу казался. Поступок Бетховена, снявшего посвящение Наполеону с титульного листа Героической симфонии, когда у него спала с глаз пелена, имеет огромное культурно-историческое значение.

Теперь слово за естествоиспытателями и изобретателями. Теперь приходят большие города, уводящие людей от чистых источников эмоций. Иллюзион и радио — следствия этого; порча вкуса, и погоня за деньгами, и подражание тому, что есть в Америке, а теперь еще и диктаторы, которые хотят нас тоже организовать, вас и меня, какие мы есть.

Первого мая, в день праздника труда,[79] я покинул Хильдесхайм. В Ганновере, Миндене и Оснабрюкке — всюду полоскались на ветру флаги. Флаги всегда полощутся на ветру, когда их вывешивают. По эту сторону Оснабрюкка справляли праздник как полагается: пили и плясали во всех трактирах. Я тоже был в праздничном настроении, потому что мог снова увидеть родное Твенте. По причине моей загорелой кожи меня всюду приглашали для развлечения и так угощали, что я в конце концов, полупьяный, шатаясь, поплелся дальше, сквозь тьму, дождь и непогоду. На одном постоялом дворе, немного отступя от дороги, в низине, «Zur Deutschen Eiche»,[80] вовсю еще гуляли. Здесь меня опять угостили вином, а потом пустили спать на сеновал.

На следующее утро я спозаранок уже ехал с фрахтовым грузовиком в Нордхорн. Когда я увидел, что все это время Нидерланды оставались точно на том же самом месте, я очень обрадовался.

И еще одна вещь меня радует. Я вспоминаю множество детских глаз, встречавших меня на всем пути, которые таращились на чужеземца, рисующего портреты, и я знаю, что останусь в памяти сотен людей как их первое яркое впечатление.

Рассказ Остерхёйса

Перевод С. Белокриницкой.

Люди становятся старше, но над их образами, которые мы носим в себе, время не властно.

Маленький приятель, с которым мы ловили саламандр и который переехал со своими родителями, когда ему было восемь лет, не утратил в нашем представлении ни капли своей детской свежести, хотя время, возможно, превратило его в наемного раба или нефтяного короля. Всякая мысль о человеке, которого мы больше не видим, постепенно становится анахронизмом. Самих нас время не щадит, но всегда найдутся прежние знакомые, в памяти которых мы живем детьми, юношами, бодрыми тридцатилетними мужчинами.

Каждый раз, когда при свидании после долгой разлуки анахронизм сталкивается с реальностью, свершается акт насилия, ломается образ, живший в нашей памяти. И лишь крайне редко новый образ оказывается привлекательнее и интереснее старого.

Со мной так случилось только однажды — когда я встретил своего однокашника Остерхёйса, с которым не виделся пятнадцать лет.

Это было в Амстердаме, в кафе на открытом воздухе на берегу Эй. Я сидел один за столиком и смотрел на текущую воду. Мне надо было придумать юмореску для моей газеты, а я лучше соображаю, когда смотрю на огонь или на текущую воду. Покончив с юмореской (речь там шла о парне, который долго ходил без работы и наконец устроился на баржу; каждый раз, как она проплывала под мостом, он не упускал случая плюнуть вверх), — так вот, покончив с этим, я обратил внимание на человека за соседним столиком, который тоже погрузился в созерцание воды. Но его, похоже, больше интересовала жизнь, кипящая на поверхности — суда и люди на судах; и то, как он на них смотрел, поразило меня. Казалось, он вживался во все, что видел, и все ему очень нравилось, но мало-помалу взгляд его застывал и затуманивался. А вскоре что-то новое привлекало его внимание, и туман опять рассеивался.

В облике и поведении этого человека выражалось редкостное качество: скорбь и радость, которые в обычных людях ведут непрерывную борьбу, в нем словно бы нашли и заключили друг друга в объятия.

Я был почти уверен, что это очень странный человек.

Он повернулся в мою сторону, и я узнал Остерхёйса. Но как сильно он отличался от образа, сохранившегося в моей памяти! Прежний Остерхёйс был упорный, способный, целеустремленный трудяга, равнодушный к радостям жизни, да и не имеющий на них времени, добросовестный студент и хороший спортсмен; его уважали за трудолюбие, ему прочили большое будущее, но друзей и близких людей у него не было, как будто он боялся, что они помешают его восхождению по общественной лестнице. Своевременно и cum laude[81] сдав выпускные экзамены, он был назначен правительственным ветеринаром в Индонезию. Оттуда никто больше не получал весточки ни от него, ни о нем.

Я подошел к нему, хлопнул его по плечу и сказал:

— Дружище, ты ли это?

Невольно я впал в прежний тон ни о чем не говорящего студенческого панибратства. Он сразу узнал меня и сказал спокойно, будто меня-то здесь и ждал:

— Присаживайся.

Мы помолчали, я — не зная, как начать разговор, он же явно все еще был занят своими мыслями и хотел сперва покончить с ними.

— Маневрирование этих барок, — произнес он вдруг, — похоже на страшно замедленную игру в бильярд.

вернуться

77

Имеется в виду знаменитое «Miserere» итальянского композитора Грегорио Аллегри (1582–1652). Четырнадцатилетний Моцарт слушал это грандиозное произведение (девятиголосное для двух хоров) в Ватикане на страстной неделе 1770 года и записал его по памяти, нарушив тем самым запрет папы римского.

вернуться

78

Нойман, Бальтазар (1687–1753) — немецкий архитектор, выдающийся представитель позднего барокко и рококо.

вернуться

79

Нацисты, демагогией завоевывая доверие немецкого пролетариата, провозгласили 1 мая общегерманским праздником труда.

вернуться

80

«У немецкого дуба» (нем.).

вернуться

81

С отличием (лат.).

46
{"b":"586613","o":1}