Литмир - Электронная Библиотека

Гостей в палаццо больше не видали. Однажды побывал тут мессер Якопо. Так и не сумев завязать с графом беседу, он вышел в одичавший парк и долго бродил по нему, захваченный картиной неистового бунта природы в этом некогда столь прилежно взращенном растительном царстве. Теперь же все росло, цвело и увядало в немыслимом хаосе, парк словно пришел в буйное помешательство. Редкие экзотические растения, удушаемые сорняками, в предсмертных корчах обретали самые причудливые формы; те растения, которым привольно жилось в этом хаосе, расцветали вдвойне пышным цветом.

Мессер Якопо был весь поглощен этим буйством форм и красок, и когда наконец, глубоко задетый за живое дерзостью природы, восставшей на человеческий порядок, он оставил имение, то вряд ли еще думал о графе.

Года два-три спустя мессер Якопо нежданно появился снова и, видя графа точно в том же состоянии, что и ранее, принялся мерить шагами зал, где некогда устраивались приемы, и говорить так, как будто обращался к потолку:

«Достойно ли зрелого мужа прозябать всю жизнь в праздности? Достойно ли зрелого мужа быть подобием придорожного камня, мертвой птахи, перышка этой птахи? Достойно ли человека довольствоваться лишь видимостью человека, внешней оболочкой человека, но с Душою камня, даже хуже камня?

Что надлежит делать зрелому мужу? Необременительные дела на земле пусть остаются женщинам, детям и старикам, но самое трудное выпадает на долю зрелых мужей. Самое трудное из дел есть сотворение прекрасных вещей из ничего, достойнейшее дело — улавливать красоту, и, родись я заново хоть тысячу раз, я стал бы всякий раз пытаться делать то же самое. Ничто на свете не отвратило бы меня от этого занятия».

У него были белокурые локоны, крепкий шаг немецкого ландскнехта и такая же решимость во взгляде. И шагал, и глядел он без промаха. Попали в цель и его слова. Граф поднял глаза, впервые после долгого времени, давая тем самым понять, что сказанное возымело свое действие. Тут мессер Якопо приблизился к нему вплотную.

«Ты, — и в этом „ты“ слышалось насильственное вовлечение графа в сообщество живых, — ты талантлив, и у тебя есть вкус, я говорил это всегда, и ныне, как раз теперь, когда тебе не о чем более ни думать, ни заботиться, когда жизнь твоя внезапно опустела, как раз теперь мог бы ты свои силы положить ради одной лишь цели. Ты ничего более не ждешь от жизни, и тебе все равно, что в этой жизни еще делать, но, если тебе все равно, трудиться или не трудиться, тогда трудись. Тому два года, как ты лелеешь свою великую боль в совершенном бессилии и праздности. Поверь, были мгновения, когда я завидовал твоей боли, ибо знаю наверняка, что если бы я так же страдал, то сумел бы создать шедевр, коему равных еще нет на свете. Ты же впустую губишь свое время, боль в тебе угасает вотще, ты ее не достоин. Подумай, как бы ее выразить, вместо того чтобы впадать в оцепенение, боль могла бы окрылить тебя. Я знаю.

Сейчас не говори, поразмышляй об этом серьезно.

А когда почувствуешь такое желание, можешь во всем опереться на меня», — произнес он, круто повернулся я ушел, оставив графа в одиночестве.

Месяца через два граф был уже в трудах, а через год ему впервые дозволено было участвовать в тайных вечерах, что проводились тогда в катакомбах.

Эпоха Возрождения была радостным временем, но все-таки люди тогда не сбрасывали своих одежд, как греки, открытая нагота была чем-то запретным, и ее познавали тайно, прочее общество не должно было ничего об этом ведать. Оно могло ею снова и снова восхищаться, платить за нее художникам, но не имело права знать, кому этим обязано.

В Риме живописцы устроили в катакомбах зал для штудирования обнаженной натуры; из многих городских домов в зал вели подземные ходы; тайна этих лабиринтов и того, что в них происходило, хранилась не менее свято, чем тайна какого-либо заговора. Лишь благодаря ручательству мессера Якопо граф был допущен так скоро к этим тайным собраниям. Ибо он многое понял и узнал за минувший год; теперь он смотрел, чтобы постигать истинную суть вещей, а не ради того, чтобы узнавать их в жизни, как это делают люди заурядные, и его рука тоже научилась держать рисовальный уголь и вести линию туда, куда он хотел.

Впервые он получил разрешение спуститься в катакомбы. Старший собрат по искусству, обитатель одного из домов, соединенных с катакомбами, освещал факелом путь в подземелье, трудный для всякого, кто там не бывал. То и дело граф цеплялся своей рисовальной доской за выступающие углы гробов. Когда пламя вспыхивало ярче, он успевал заметить выцарапанные на стенах фигуры, чаще всего это были голуби или цветы, символы любви и надежды, которыми первые христиане награждали своих усопших. Древние христиане были очень тесно связаны со своими усопшими, они жили в их окружении, считали их по-прежнему членами семьи, да и себя чувствовали наполовину зарытыми в землю.

Около получаса длилось это нисхождение, потом ход стал расширяться и влился под высокие своды; это и был подземный зал.

Граф увидел сотни фигур, поглощенных работой; на первый взгляд эти склоненные фигуры можно было принять за молящихся, но нет, их согнул труд. Лишь изредка пустую тишину нарушал шорох бумаги либо скрип досок.

В самом средоточии этого труда и этой тишины, на деревянном помосте, освещенная сверху ярким кольцом лампад, стояла молодая обнаженная женщина.

Она стояла здесь не ради денег. В позе ее и в выражении лица сквозила серьезность человека, исполняющего высокое назначение; только вспышки неровно горящих ламп убавляли порой эту серьезность.

Она добровольно сложила с себя призвание всякой женщины быть блюстительницей собственной наготы и так позволила этим мужам впервые спокойно насладиться созерцанием одного из прекраснейших творений природы, с которым они повседневно бывали рядом, но видеть не смели. И эти мужи были ей благодарны, сердца их трепетали от глубокого волнения, да, пожалуй, и первое впечатление было справедливым, они молились на нее, только на свой собственный лад.

Граф был потрясен и обескуражен столь внезапно открывшимся ему видом. Он машинально сел, установил рисовальную доску, но работать не мог.

Душу его обуревали новые мысли и чувства. Вот он здесь, под землей, в городе мертвых, они вокруг него всюду. Не будет ли ему весточки от жены? Когда пламя факела дрожит от чьего-либо дыхания, не жена ли это приближается к нему, легкая, как вздох? А эта нагая женщина, почитаемая всеми за благородство своей натуры. Не есть ли она символ его собственной жены?

Но она стоит нагая. Нужно ли это? Неужели не нашлось других предметов для рисования с натуры? Неужели нет лошадей, гор, деревьев, цветов и плодов? Вся земля полнится ими. Для чего же перед ними стоит нагая женщина? Сможет ли эта женщина пойти под венец и стать матерью после того, как она открыла свою наготу сотням чужих мужчин? Нет, это невозможно, никто из мужей не согласился бы на это! Эта женщина пожертвовала своим высшим предназначением, и эти мужчины приняли ее жертву!

Когда штудия была закончена и все поднялись, граф по-прежнему не сделал ни одной линии на своей бумаге; на обратном пути он вдруг спросил у своего провожатого: «Почему нагая женщина служит нам моделью, разве нельзя стать без этого хорошим живописцем?» Улыбка спутника пропала во мраке, но не пропали его слова: «Как же мы смогли бы изображать женщин одетыми, если бы не знали, как они выглядят нагими?» Эти слова не пропали даром, эти слова глубоко запали в душу графа и начали всю ее будоражить, они, словно пленники, неистовствовали в его душе, требуя свободы, гоня перед собой в диком беге одну за другой его мысли, колебля и потрясая чувства. И лишь рассвело, вскочил он на первого попавшегося коня и поскакал в Лукку; он скакал две ночи и день; в Лукке он в три прыжка взлетел по ступеням собора и, очутившись у надгробия жены, смотрел и смотрел на него и… Да, да!

Скульптор знал тело его супруги на память!

…Когда земля с волнующейся нивой вдруг сама начинает волноваться.

Когда твердь разверзается в ущелья, по краям которых широкие ряды лесных деревьев взлетают в высоту и, словно паря, низвергаются вниз кронами в пропасть,

а в иных местах долины вдруг вспучиваются горами, что вздымаются высоко в небо, оскверняя белизну облаков осколками камня и прахом.

Когда бурная река вдруг поворачивает свои волны вспять и, пенная, мчится к истокам, поглощая их пастью водоворота и за корни увлекая вглубь прибрежные деревья,

и пробивает этими деревьями в теле земли глубокое отверстие,

а вокруг него обрушивается земля, и зияние становится все шире —

леса, и горы, и пастбища со стадами, и дома, и деревни, и города скользят и низвергаются в беспредельно глубокое, вселенское жерло, которому не видно дна;

люди, чьи руки еще сплетены.

Все шире и шире становится жерло, и тонкий круг, что еще напоследок остался, устремляется весь, вращаясь в падении, вниз, в бездну.

И лишь редкие облака, усыпанные пылью, кружат над тем местом, где совсем недавно была прекрасная земля.

24
{"b":"586613","o":1}