Цианистый калий, соль синильной кислоты (HCN), растворяется желудочной кислотой и блокирует железо, содержащее дыхательные ферменты. 80 горьких миндалин содержат смертельную дозу в 60 мг синильной кислоты. (Миндаль как метафора — цитата из Целана.) При вскрытии запах миндаля из полости черепа свидетельствует о причине смерти. У Аугста симптомом отравления было названо удушье: учащенное дыхание, ослабление дыхания, беспамятство, судороги, прекращение дыхания.
18
Я посадил слизня на бункер. Вывороченная из земли и лишенная сектора обстрела бетонная глыба все еще торчит меж дюнами: ни продать, ни взорвать. Может, я должен представить себе, что этот бункер — часть Атлантического вала — домик этого слизня, а потому мне следует нарисовать его во всех подробностях? То есть и смотровые щели, и железобетонные блоки — свидетельства высокого качества немецких изделий?
На следующий день, пока я с дорожной сумкой летел из Штутгарта в Париж, Олдрин и Армстронг забрались в лунный модуль, а Коллинз остался один в космическом корабле; я записывал в дневнике визит к Тадеушу Троллю с Эккелем-старшим, вставил в речь, написанную в «фольксвагене», несколько фраз по поводу отрицательной позиции Кизингера к повышению золотого содержания немецкой марки, вспомнил Чехию (как Анна и Владимир сидят и беседуют на лестнице в Ноуцове); меня неудержимо потянуло в общество улиток, и в памяти всплыл Аугст, несмотря на все мои старания этого избежать. Только в Ламбале, завидев на перроне Анну, Рауля и Бруно — Рауль тут же выложил мне последнюю новость: «Пап, через полчаса модуль отделится!» — мне показалось, что Аугст даст мне все же побегать босиком по мокрому песку при отливе, поплавать на спине во время прилива, испечь макрель на железной решетке, отведать мидий в собственном соку, ощутить песок во всех карманах — отдохнуть в Бретани.
Я мало что вам рассказал. Хоть на меня и посыпалось: «Ты видел, знал, говорил с ним?» — но как я мог поведать вам о цианистом калии и смерти аптекаря из Тюбингена, когда Луна и на ней два астронавта в огромных ботинках затмили на время все остальное.
Домик хозяина лавки, летом подрабатывающего на церковных праздниках в округе. Видимо, устраивает лотерею с трескучим колесом счастья: в комнатах повсюду стоят фарфоровые золотые рыбки и другие призы в том же духе. В кухне-столовой домика, снятого нами на время каникул — еду мы готовим на газовой плитке, — висит календарь приливов и отливов.
Если бы Аугста спросили, кто или что виновно в его смерти, он наверняка упомянул бы погоду: виновна жара.
А что еще? И кто еще?
Вся обстановка — и раньше, и теперь.
Кто — раньше? И что — теперь?
Раньше — учителя, то есть школа, теперь — вся государственная система, вернее противостояние систем: коммунизм — капитализм. А еще раньше — принуждение: уроки игры на рояле.
— А еще раньше, в самом начале?
Мать, из-за отца. Все взаимосвязано: виновна и погода, и реклама, и известный писатель-бунтарь с микрофоном, и продавцы мороженого в день церковного праздника, вообще все потребительство и весь город Штутгарт.
Другими словами: всеобщая зависимость и всеобщее подавление…
Вот-вот, именно. Хрестоматийное, удобное и каждому владельцу ключей от зажигания понятное отчуждение. (А также неудовлетворенные или слишком поздно и все равно лишь частично удовлетворенные и без того жалкие потребности.)
Недоразвитое, однобокое, сдвинутое, отсутствующее или вытесненное, искаженное сознание.
А наследственность и предрасположенность?
И это тоже. От отца, из-за матери.
А кто еще? И что еще?
Партии, власти, деньги, чиновники, географическое положение, либералы. Давняя язва желудка и школьные экзамены. Потом — поражение в войне и вся эта свора: масоны, евреи и функционеры. Позже — женщины (их было несколько, но особенно одна). А теперь — всеобщее изобилие, царствующая во всем несправедливость, нехватка больниц, школ, квартир, законов, отсутствие высших идеалов, отсутствие смысла жизни.
То есть — вся жизнь? Вообще все? В целом?
Да. Но в особенности — погода (и учителя), потому что такая жара и кругом студенты и подстрекатели с микрофонами.
Значит, виноваты другие?
Да, церковный праздник и общество.
О Боже, у него выходит, что виноваты церковный праздник и общество, потому что продавцы мороженого чересчур наживаются на жаре…
Сказал бы Аугст «…и моя семья…», если бы его спросили: кто виноват? Позже я задал этот вопрос его жене и сыновьям. «Он был болен, — ответила мне в Тюбингене фрау Аугст. — Как мы ни старались, но он все больше мрачнел…»
Как он ползет вдоль горизонта в сторону Канарских островов или дальше: не видно даже обычного хвоста белого дыма.
Теперь, во время прилива, просто все отрицать. Не хочу знать того, что знаю. Отрицать сам факт рукопожатия. Или же пить сидр со Скептиком. Мы с ним на «вы», платим каждый за себя. Он хочет того, чего я не знаю.
Деревня, в которую мы несем собранные нами во время отлива ракушки, домики улиток и отшлифованные морем твердые предметы, называется Плюйен. Сланец крыш скрывает гранит: все серое с белыми швами. Вокруг церкви (и памятника павшим на двух мировых войнах) скучились три мясных лавки: купим на сегодня потроха, на завтра телячью голову. (Как живописна мадам Энаф, застывшая перед своей колбасной лавкой, скрестив на груди руки.) Возвращаясь с моря, мы видим сперва белую водокачку, а потом уже церковную колокольню.
Нас двое, бредущих по берегу, отбрасывая тень. Без конца бродим взад-вперед вдоль бухты и лишь потом спохватываемся, что надо намазать кремом спину, плечи и все остальное. Мы обсуждаем связь между приливом и отливом. (Не успели просохнуть лужицы, прилив уже вновь гонит воду на берег.) «И в этом вы усматриваете диалектику?» — говорит Скептик и семенит по песку.
Заставить мою улитку влезть сбоку (так мне виднее) на водокачку деревни Плюйен, блеклым пятном выделяющуюся на фоне неба.
«Видите ли, — говорит Скептик, — я не могу поверить в эту бессмысленную вертикаль». Он загорел и облезает Кожа уже шелушится. Дети смеются — надо мной. «Что, получил? Зачем вытащил его из подвала?» (Как будто мой гибкий принцип не имеет права на каникулы и прогулки.)
Теперь, при отливе, мы бродим по кромке: мой бок обращен к морю, его — к набережной. У мола мы поворачиваем обратно. И меняемся местами: теперь я шагаю ближе к набережной, он — к морю. Наша дружба привыкла к взаимным насмешкам. Мы ищем улиточьи гнезда, наклоняемся, находим. И ни слова о следах астронавтов на лунной пыли.
Во время прилива наш жизненный опыт взаимно уничтожается. Франц и Рауль вылезли из модуля вместе с Дональдом Даком. Бруно тоже совершил мягкую посадку. Лаура обнаруживает серьезных, как бы стеклянных козочек на краях кратеров, в Море Спокойствия. («А улитки? Есть ли там хотя бы слизни?») Мои передвижные декорации сдвигаются и убеждают меня в своей реальности. Анна слышит, что очень многих посетителей «Melencolia» Дюрера равнодушно допускает к себе и кормит горькими, как полынь, пилюлями.
Кто-то прислонил лестницу к стене дома и полез наверх.
Точно так же снизу вверх и слева направо висят на гвоздях весы, песочные часы и колокол. Все, что взвешивает, сыплется, молчит и несет в себе смысл.
Из-за малой подвижности девица растолстела и теперь все время сидит и предлагает на продажу старье, оставшееся от предков.
Покупателей пока не видно. Никто не хочет обременять себя смыслом. Верна себе лишь хранительница лавки.
(В Плюйене напротив спортивного кафе тоже имеется антикварная лавка: тележные колеса, бретонские скамеечки для дойки, старинные вафельницы, пестики без ступки и ступки без пестика.)