Мне не нравятся фанатичные католики и ортодоксальные атеисты.
Мне не нравятся люди, которые хотят для пользы человечества распрямить банан.
Мне отвратителен всякий, кто умеет превратить субъективную неправоту в объективное право.
Я боюсь всех, кто хочет меня обратить в свою веру.
Моя смелость ограничивается стремлением как можно меньше бояться; экзаменов на смелость я не сдаю.
Я советую всем не превращать любовь в кошачью свадьбу. (Потом это будет относиться и к вам, дети.)
Я люблю пахту и редис.
Я охотно режусь в скат.
Я люблю измученных жизнью стариков.
Я тоже часто совершаю ошибки.
Я достаточно плохо воспитан.
Верность — не моя добродетель, но я привязчив.
Я всегда должен что-то делать: высиживать слова, резать зелень, заглядывать в дырки, навещать Скептика, читать хроники, рисовать грибы и их родственников, сосредоточенно бездельничать, ехать завтра в Дельменхорст, послезавтра в Аурих (Восточная Фрисландия), говорить речи, подгрызать «черных» там, где они начинают сереть, сопровождать улиток на марше и — поскольку я знаю, что такое война, — настойчиво поддерживать мир; он мне тоже нравится, дети.
— Еще вопросик, — подводит черту Франц.
Взрослых Бруно называет «зарослые».
Они скучны или, как говорит Лаура, «соскучливы».
Не без приязни Рауль называет меня «Металлолом».
9
Пока Бруно торчит у калитки в ожидании какого-нибудь происшествия, Лаура рисует фантастических коней, Рауль возится с кипятильником, Франц погружен в Жюля Верна, я в пути, Анна пишет письма, Беттина сушит волосы (читая при этом Гегеля), — на углу Хандьери и Нидштрассе сталкиваются два «фольксвагена», вырывая Франца из его книги, отвлекая Рауля от кучи лома, Анну от ее письма, уводя Лауру от ее коней, бросая Беттину к окну, а Бруно — к месту действия. Я же остаюсь в пути; я всегда оказываюсь в хвосте событий, происходящих одновременно. На этом мы со Скептиком всегда спотыкались, ибо то, что оба мы в тот момент думали, слышали, пробовали, предчувствовали, упускали, то и толкалось в двери, требовало пропустить вперед и было — как и вы, дети, — одновременно и актуально.
В то время когда все это происходило, было дано опровержение одного предшествовавшего события и сообщено о признании ГДР Камбоджей. Об этом и пошла речь. Прошу вас, задавайте вопросы.
На пресс-конференциях, где я сидел вмурованным в подковообразный стол в марте и апреле — в Гладбеке, Дорстене и Оберхаузене, в мае — в Камене, Саарбрюккене, Эслингене, Лоре и Нердлингене, — пресс-конференции проводились также в Висбадене, Бургхаузене и еще Бог весть где (например, в Шнеклингене), — меня расспрашивали о договоре о нераспространении ядерного оружия и превентивном заключении под стражу, о моей оценке русско-китайских пограничных столкновений на Уссури, о моем отношении к рабочему контролю, ангажированной литературе, католической церкви, об отношении Хайнемана к бундесверу, об отношении министра иностранных дел к своему сыну Петеру, о моей оценке «Большой коалиции» (разумеется, также об ожидаемых мною результатах голосования) и об употреблении чеснока при стряпне.
Мои ответы были короткими и обстоятельными, афористично-саркастичными или смущенно-увертливыми. (Если просили, я рассказывал о забавных происшествиях, случившихся со мной.)
А в Бургхаузене, пока я давал пресс-конференцию в отеле «Линдахер хоф», отвечал на актуальные вопросы, на улице произошла перестрелка: рабочий Норберт Шмиц в погоне за своей бывшей женой застрелил столяра Йозефа Вольманштеттена, затем, уже сам преследуемый, стрелял в полицейских, которые прибыли на место происшествия в патрульной машине, когда столяр уже истекал кровью, и в ответ получил от полицейских несколько пуль в правое бедро.
Что обсуждается: нагромождение известий, как их отобрать, в какой последовательности подать, какими заголовками снабдить, какими комментариями сопроводить — беззубыми или кусачими. Я отвечаю, намечаю варианты ответов на возможные вопросы. Однако в Амберге никто не спрашивает, что будет после де Голля. Зато после 9 мая гамлетовский вопрос экономики: повышать золотое содержание марки или не повышать? Шиллер и Штраус на сцене. Кизингер: «Ни в коем случае!» Что говорят эксперты и прочие чины. Пьеса, в которой выступают хоры. Классическое предостережение шестидесяти одного профессора: «Если марка не будет своевременно… то и рост заработной платы тоже может…»
Вереница щекотливых вопросов: как я отношусь к национал-социалистскому прошлому Кизингера и коммунистическому прошлому Венера, к студентам вообще и радикальным в частности, к папе римскому и противозачаточной таблетке, к «Группе 47» и к Акселю Цезарю Шпрингеру, к приказу стрелять у Берлинской стены и к своей жене.
Я отвечаю (если возможно) и свертываю себе сигареты. Под пальцами шуршит Скептик и выражает сомнения. Ответы в Гисене опасно варьировать в Висбадене. Когда в зале повисает тишина, я выдумываю вопросы, которые мне якобы задавали в Камене, и правдиво на них отвечаю. — (Но Скептик презирает меня, когда я финчу: ох уж этот критикан! Этот штудиенасессор!)
Иногда присутствуют редакторы местных ученических газет. Они спрашивают, почему я ношу цветастый галстук к полосатой рубашке, не хочу ли наконец высказаться за международное признание ГДР и какой смысл имеет вообще все это (не только жизнь). (Редакторы ученических газет записывать не любят: они носят с собой магнитофоны.)
Пресс-конференции важны, говорит Эрдман Линде.
О них говорят, в газетах появляются фотографии кандидатов, они застревают в памяти как недосказанные фразы и ничего не стоят.
На пресс-конференциях мне встречаются приветливые, сникшие и ужасающе зависимые журналисты. (Зачастую они пишут лучше, чем дозволяют владельцы главных газет.) Некоторые подают неплохие идеи. Поскольку я повсюду собираю свидетельства местной вони, мне подсовывают коммунальную политику в хорошей упаковке — в разных местах она разная, но всюду одинаково замшелая: привожу домой местный аромат.
Я в восторге от пива разного вкуса в разных местах и деревенского белого вина.
— Есть еще вопросы? — спрашивает председатель местного объединения Ламбиус у журналистов, съехавшихся из Лора и Марктхайденфельда, и складывает листок счета с датой.
После моего ответа на последний вопрос: «Вы когда-нибудь бывали в Марктхайденфельде?» — «Нет!» — пресс-конференция считается законченной; только на муниципальном уровне сидят за стаканом вина, а думают про себя о своем вонючем болоте и угнездившихся в нем упырях. Так прекрасна Германия. Так обозрима и непроницаема. Так зловеще простодушна. Так различна и одинакова. Так самозабвенна.
В заключение кто-то задает личный вопрос (не собираясь извлечь из него какую-то пользу для себя):
— О чем вы сейчас пишете?
— В настоящее время о вещах, которые одновременно актуальны, а между делом — об одной давней истории с кочаном салата…
По субботам мы отправляемся на наш базар во Фриденау и покупаем укроп и огурцы, хавельских угрей и палтуса, груши и лисички, заячьи лапки и фирландских откормленных уток — покупаем у кого хотим и где нам нравится. И никто не тычет в нас пальцем, требуя к ответу: «Почему у этой? Разве вы не знаете, что она?.. У этой и у этого не надо, нельзя покупать. Понятно?»
Мы покупаем там, где угри и укроп, заячьи лапки и брусника нам по вкусу. А некоторые торговки Анне и мне особенно симпатичны: например, девушка, продающая селедку, заливается смехом даже при холодном норд-осте. В Берлине и в других местах не всегда было так: в конце октября 1937 года у нас дома — мне было десять лет, и я ничего не понял — с данцигского базара прогнали всех торговцев-евреев. Только на Хекергассе, отдельно, им позволено было разложить свои застежки-молнии и нитки, свой древесный уголь и сушеные фрукты, свой картофель и овощи. Чтобы видно было, кто из арийских домохозяек все еще покупал у евреев. В «Данцигер форпостен» писали: «…поэтому можно понять возмущение соотечественников, до самого дома провожавших покупателей — то были в основном женщины — выкриками „Тьфу!“». Однажды в субботу штудиенасессор Герман Отт, как обычно разыскивая на крытом рынке за доминиканской церковью своего друга Исаака Лабана, все еще верного кайзеру мюггенхальского зеленщика, обнаружил на месте Лабана молодую крестьянку, торговавшую свежим маслом, простоквашей и яйцами. На черной деревянной табличке значилось, что зовут ее Эрна и что родом она из Кеземарка. В ответ на вопрос Отта о ее предшественнике, торговце Лабане, она, скрестив руки на груди, рявкнула: «Какое мне дело до жидов?»