Соседние торговки сразу оскалили свои дырявые зубы. И на Отта обрушилось всеобщее улюлюканье; этим улюлюканьем женщины, пенсионеры, дерзкие девчонки провожали его до Хекергассе, где он и нашел Лабана. Посреди ора и брани Отт оставался спокойным и невозмутимым. Он поздоровался с Лабаном, ставшим с усвоенной в первую мировую войну унтер-офицерской выправкой по стойке «смирно» и рявкнувшим: «Честь имею доложить, чрезвычайных происшествий нет». Начав с ехидных намеков, он мало-помалу разговорился со своим другом и не спеша выбрал из его огородной продукции кочан салата. Оба нашли подходящий тон. Лабан поинтересовался Скептиковыми улитками. И Отт рассказал, что среди его желтых червеобразных и красноватых губастых листовых улиток бытует мнение, что некоей расе, тоже медлительной и потому родственной улиткам, вскоре придется подумать о выезде.
Лабан по-новому разложил свои кочаны салата, обозрел стоящих стеной крикунов, остановился взглядом на покрытых пятнами ненависти лицах и сказал: «Если подумать, это вполне возможно». Отт заплатил, Лабан отсчитал ему сдачу.
Когда штудиенасессор направился со своей покупкой в обратный путь, за ним до самой остановки трамвая движущимся колоколом гремело беспрерывное пронзительное «Тьфу-у!». И прежде чем он успел войти в прицепной вагон трамвая № 5, идущего в Нижний город, одна старая женщина, наверняка любящая бабушка, вытащила из своей фетровой шляпы-кастрюли булавку и воткнула ее раз и еще раз в кочан салата. «Тьфу на тебя, дьявол!» — крикнула она и вытерла шляпную булавку о рукав. — Дома Скептик не рассказал своим улиткам о происшествии.
Еще до того как торговцы-евреи были изгнаны с базаров в Данциге, Лангфуре и Цоппоте, в синагогальной общине поговаривали: «Когда воцарится бесправие, нам придется купить кое-что у Земмельмана».
Йозеф Земмельман и его жена Дора, сперва в Нойфарвассере, затем в Старом городе, на Брайтгассе, 61, имели магазин по продаже чемоданов, к которому примыкала мастерская. Магазин процветал: чемоданы Земмельмана годились для поездок за океан.
В ту субботу, когда Скептик за несколько пфеннигов купил на Хекергассе кочан салата, который потом дважды проткнули, на всех данцигских базарах и торговых улицах разгул насилия принял общенародный размах: галантерейные товары, фанерные ящики с сухофруктами, корзины с картофелем и выложенные на продажу овощи торговцев-евреев были разграблены, опрокинуты и раздавлены. Во многих принадлежавших евреям магазинах Старого города были вдребезги разбиты витринные стекла. Хотя кражи в двух ювелирных магазинах были доказаны, до суда дело не дошло. (В донесении, посланном в Берлин Германским генеральным консульством за подписью Люквальда, сообщалось о беспорядках, причинивших некоторый материальный ущерб, и хулиганских выходках.)
Итак, члены отряда СА № 96, дислоцированного около ипподрома напротив Большой синагоги, устроили всего лишь беспорядки, причинившие некоторый материальный ущерб. Ни в одном донесении уполномоченного Лиги Наций Буркхардта не было указано, что чемоданных дел мастер Земмельман, после того как раскромсали его чемоданы, ломами и кувалдами раздробили паровой пресс и штамповочную машину, был избит так, что, будучи доставлен в больницу, умер там от сердечного приступа 20 ноября 1937 года. Позднее выяснилось, что решение загодя сделать покупки у Земмельмана многие приняли слишком поздно: чемоданов катастрофически не хватало.
Мы прибыли из Франконии и должны ехать через Вестервальд. Идет дождь, но тут уж ничего не поделаешь.
Все застревает и опаздывает, даже ответные действия наших противников.
Уже поплыло по кругу, как трубка мира, словечко «бессмысленно».
Природа отгородилась от глаз завесой с косой штриховкой.
Тут уж не пробьешься. Само собой уладится.
(Скептик бубнит примечания к теме «О свободе воли».)
Ну и не слушай. Вечно один и тот же вздор.
Все раздражает, в особенности повторение давно известных анекдотов: не могу больше смеяться и шевелить ушами.
Два стеклоочистителя заменяют меланхолии песочные часы.
Мы с Драуцбургом путешествуем в мыльном пузыре.
Ничто, никакие возражения нас не трогают.
(Лишь за Лимбургом начинает капать на вчерашние газеты: Барцель-говорит-считает-сказал бы… Это имя годится для всего, что способно впитывать влагу и под давлением не может удержать воду: вот он выражает серьезные сомнения, вот он снимает очки и смазывает маслом тире, а вот он снова в очках — и все с него стекает.)
Едем среди строек, при сильном встречном движении транспорта.
Если посмотреть сверху, наш микроавтобус посредине Вестервальда вовсе не исключение: много мыльных пузырей в пути.
Драуцбург утверждает, что у нас есть цель.
— Небольшое опоздание, — говорит он, — надо наверстать.
Не могу больше ехать. И говорю: «Капает».
Устал я. «Ну, прикорни».
Шестьдесят пять километров я сплю и во сне возвращаюсь в долину Вислы, где брожу, не разбирая дороги, по пшеничным полям и осушительным канавам, вдоль которых стоят и гримасничают ивы; так опровергается утверждение, будто тела не могут находиться в том или ином месте и одновременно миновать местность, упоминаемую в солдатской песне и богатую осадками. (Наше радио вещает о циклоне над Северной Атлантикой.)
Стоило нам прибыть, дождя как не бывало: зал битком набит, и это в такую погоду! Когда мокрая одежда увлажняет воздух в закрытом помещении, легче говорить о сухой материи: прогресс и т. п. Никакой жажды. Меньше скепсиса…
— А когда я получу свою лошадку? Ведь ты обещал. И должен держать слово. А то только то да се да эсдэпэгэ. Пару бы лошадок. Есть они там, где ты сейчас побывал?
В Деменхорсте: молодые, словами уничтожающие друг друга коммунисты. (Я оберегаю священный предмет — микрофон.)
В Вильгельмсхафене живет моя кузина. («Когда мы у тети Марты собирали крыжовник… Когда мы на празднике стрелков были на лугу…»)
В Эмдене зал вмещает больше девятисот человек. Как на следующий день сообщала «Остфризише рундшау», собрание удалось. Глубокий беспрограммный сон в отеле Геренса. Утренняя прогулка (после покупки табака) по кирпично-красному, лиричному, продутому ветром Эмдену: зеркально-чистый, свежепроветренный, настраивает на веселый лад, манит остаться. (Но Драуцбург не хочет здесь обручаться.) Рано выезжаем и хотим после обеда петь свои песни уже в Хохенлимбурге, а вечером в Изерлоне (Зауэрланд). — На тучной зелени — луга на дотации — справа и слева лошади, наконец-то лошади!
Как она, припав жадным ухом к приемнику, настроенному на малую громкость — только для себя! — слушает своего Хайнтье, который, как и она, хочет иметь лошадь.
Как она снова бегает вокруг, размахивая руками.
Как испуганно пугает нас.
Она не хочет быть девчонкой среди трех братьев.
(Избыточный мужской напор сдавливает ее голос; я называю ее Гармошкой. Позднее она, женственная натура, обязательно станет по-настоящему женственной.)
У нее лицо как погода в апреле. Смеется и тут же хмурится — переменная облачность.
На лестнице в доме, каждому стулу или столу, всему и всем, кто имеет четыре ноги или умеет считать до четырех, она громко кричит: «Хочу лошадь! Настоящую лошадь. А то всегда и всюду только братья. Живую лошадь. В моей комнате. Только одну. Пускай маленькую. Небольшую, чтобы спала рядом».
Мы не можем заменить ей лошадь.
Она не хочет ничего есть, все ей «фу!».
Всегда в брюках. Верхом на стульях. Завидует Бруно, что у него что-то есть (и показывает), чего у нее нет.
(Ох природа! О двуполые нетребовательные виноградные улитки…)
Я подарил ей зеркало. Но она не хочет себя видеть.
После трех дней предвыборной борьбы в Восточной Фризии я бы с удовольствием показал своей дочери передвижные загоны для лошадей. И в гостинице (между призовыми кубками) фотографии ольденбургских скаковых союзов. Я мало что смыслю в верховых, скаковых и тяжеловозах. Анна хочет купить Лауре волнистого попугая. Как ни учил меня Эрдман Линде, я так и не умею отличать галоп от рыси.