Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Трубецкой остался один. Он видел, что против него уже есть показания. Но всё же сначала пробовал как можно меньше назвать имен, затушевать свое участие в деле. Всё время в кабинет входили арестованные, их допрашивал Толь, потом их уводили. Вошел Михаил Павлович, подошел к Трубецкому. Молча они постояли друг против друга с минуту времени и так же молча, не сказав ни слова, великий князь удалился. Толь взял написанное показание и отнес императору. Трубецкого позвали в соседний кабинет.

Император снова шел к нему навстречу в гневе: «Эк что на себя нагородили, а того, что надо, не сказали! Вы знаете, что я могу вас сейчас расстрелять?»

Трубецкой (скрестив руки и так же громко): «Расстреляйте, Государь, вы имеете право!»

Так вспоминал Трубецкой. Но иначе рассказывает об этой сцене Николай. Кто ближе к правде? Каждый из декабристов, вероятно, лучше помнил эти ужасные минуты своей жизни, даже через многие годы, чем император, перед которым мелькнули на следствии сотни лиц. Но царь записывал эти события через шесть лет, а Трубецкой много позже. И, главное, едва ли царь хотел оклеветать давно уже побежденного врага. Трубецкому же нужно было во что бы то ни стало затушевать, заставить забыть этот эпизод его жизни. Правдив был не он, а Николай. Другие свидетельства подтверждают это: увы, поведение «диктатора» было далеко от героизма.

Сначала он дерзко говорил: «я не виноват, я ничего не знаю», но когда увидел проект манифеста, написанный его рукой, то упал к ногам царя «в самом постыдном виде» и молил «La vie, Sire, la vie».

В его собственноручном показании, помеченном этим днем, есть такая фраза: «если окажется, что он говорит неправду, то он предаст себя гневу Государя и уже больше не осмелится просить о помиловании». Значит, он о помиловании всё же просил, а не кричал «Государь, вы имеете право!»

Медленно наступая на него, со скрещенными руками, царь своим подходом почти выпихнул растерянного князя из кабинета и всё повторял: «судьба ваша будет ужасная. Вы опозорили свой род! Бедная, бедная жена!» Но постепенно тон его снижался, становился почти жалобным. Наконец, дотолкнув Трубецкого до письменного стола, он подал ему кусок бумаги: «пишите к вашей жене!» Трубецкой сел. Царь стоял за его спиною. «Друг мой, будь спокойна и молись Богу…» начал писать Трубецкой. Царь прервал его: «Что тут много писать! напишите только: «Я буду жив и здоров». «Государь стоит возле меня и велит написать, что я жив и здоров». «Жив и здоров буду, припишите буду вверху». Этим словом «буду» Царь обещал сохранить ему жизнь. Но не даром, а за тяжкую плату. Трубецкой рассказал всё что знал.

* * *

С Якушкиным царь был груб.

Сначала его допрашивал генерал-адъютант Левашев, и Якушкин отвечал не волнуясь, настолько спокойно, что мог даже любоваться «Святой фамилией» Доминикина висевшей в зале. Потом его провели в другую комнату и оставили вдвоем с фельдъегерем. Это взволновало его. Не хотят ли его пытать? Минут через десять дверь отворилась и Левашев снова сделал ему знак войти в залу. Возле ломберного стола стоял император и приказывал ему приблизиться. Левашев остался стоять поодаль в почтительной позе.

— Вы нарушили вашу присягу!

— Виноват, Государь.

— Что вас ожидает на том свете? Проклятие. Мнение людей вы можете презирать, но что ожидает вас на том свете должно вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу вас окончательно губить: я пришлю к вам священника. Что же вы мне ничего не отвечаете?

— Что вам угодно, Государь, от меня?

— Я, кажется, говорю вам довольно ясно; если вы не хотите губить ваше семейство и чтобы с вами обращались как с свиньей, то вы должны во всём признаться.

— Я дал слово не называть никого; всё, что я знал про себя, я уже сказал его превосходительству.

— Что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом!

— Назвать, Государь, никого не могу.

Император отскочил на три шага, протянул руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог!»

Как это было далеко от слов, сказанных им Якову Ростовцеву: «мой друг, не называй никого. Я умею понимать благородные побуждения твоей души!»

* * *

Когда князя Волконского через так называемый конюшенный дворик и подвалы дворца, а потом по лестнице Эрмитажного въезда с Невы, провели в «приемное зало», откуда только что увели другого арестованного, там сидел Левашев, старый его однополчанин по Кавалергардскому полку. Теперь он был в узком лейб-гусарском мундире с золотыми нашивками. Левашев пошел доложить государю и, оставшись один, Волконский успел пробежать лежавшие на столе бумаги: это были показания Якушкина и Басаргина. Оба они сознавались в принадлежности к Обществу Зеленой Книги до его преобразования. Явственное указание на то, как надо держаться.

Вошел император и сказал «тогда еще не гневно»: «От искренности ваших показаний зависит ваша участь, будьте чистосердечны, и я обещаю вам помилование».

Но в душе Волконского, вероятно, уже жило недоверие к словам царя, он понимал, может быть, что из надежд на милосердие государя выйдут «бубны за горами». К тому же он был человек с безошибочным сердечным знанием того, что велит честь. Напрасно Левашев ссылался на товарищеские их отношения и на свою преданность его зятю, министру. Волконский отмалчивался и признавался только в том, что считал всё равно известным.

«Левашев взял мой допросный лист — рассказывает Волконский — и пошел к Государю; вскоре оба опять вернулись ко мне. Я…»

На этом «Я» обрываются записки Волконского, написанные им в глубокой старости. Кажется, видишь грозящий палец царя, слышишь его гневный голос, поток угроз и брани. Участие князя Волконского в заговоре особенно раздражало царя. Это была измена своего. Среди декабристов были люди с древними аристократическими именами. Однако носители этих имен были захудалые князья из тех аристократов, о которых Пушкин пишет в «Моей Родословной». Даже Трубецкой происходил из обедневшей средне-служилой семьи. С князем Сергеем эта семья только начинала новое восхождение. Он, как большинство декабристов, принадлежал не к высшему, а к «средне-высшему» кругу. И только Волконский был вполне «свой» человек, сын «нашей милой княгини», первой придворной дамы, друга матушки. И поэтому на него хотелось яростно кричать, прибить его за «идиотизм». Даже через шесть лет, записывая свои воспоминания, царь всё еще хочет отделаться от раздражающего его факта грубой бранью: «Сергей Волконский — набитый дурак… и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя как одурелый, он представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека». «Стыдитесь, генерал-майор, князь Волконский! Прапорщики больше вас показывают», упрекал его совсем в тоне своего господина генерал Чернышев. Только увидев, что многое уже известно — он как все почти декабристы, стал «чистосердечен».

* * *

Сергей Муравьев был истомлен и жалок. Царь помнил его по Семеновскому полку ловким офицером. А теперь он стоял перед ним закованный, ослабевший от раны, в том же мундире, в каком был взят после восстания. Ужас пережитого еще тяготел на нём: исколотый Гебель, мертвое тело брата, гибель друзей, гибель надежд.

— Мне жаль видеть старого товарища в таком положении, Вы сами видите, как Вы ошиблись, куда завлекли и себя и других. Не усугубляйте же своей вины упорством, будьте откровенны.

— Разрешите мне сесть, Государь, я едва держусь на ногах.

Муравьев стал говорить слабым, еле слышным голосом о восстании, о работе Общества на юге.

— Объясните мне, Муравьев, как Вы, человек умный, образованный, могли хоть на секунду до того забыться, чтобы считать Ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть — преступным злодейским сумасбродством?

Муравьев ничего не ответил и поник головой. Царь и Левашев помогли ему встать. Он едва передвигал ноги в оковах. Под руки они довели его до двери…

47
{"b":"585287","o":1}