Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В Петербурге ждала его бурная, деятельная жизнь, — служба, литература, издательство, политический заговор. Сначала поселился он с женой на Васильевском Острове, 4 года служил по выборам заседателем в уголовном суде и прославился среди петербургского простонародья, как защитник правды. Рассказывают, что какой то мещанин, которому генерал-губернатор грозил судом, упал перед ним на колени не от страха, а от радости: «Там будет судить меня Рылеев, а он не погубит невинного». Потом из суда перешел он на службу правителем канцелярии в Российско Американскую компанию, образованную для эксплуатации Аляски, принадлежавшей тогда России, и поселился в доме компании, у Синего Моста. Честного и способного секретаря очень ценили. Здесь, в Петербурге, в 1825 году не выдержала испытания его любовь к Наташе, и следы какого-то сильного увлечения видны в его поэзии этого времени. По-видимому, предмет его страсти не был достоин поэта, и друзья его подозревали, что красавица — агент тайной полиции. Но любовь никогда не была главным содержанием его жизни, так же, как любовная лирика занимает второстепенное место в его поэзии. Удивительно умея совмещать поэзию с практической жизнью, Рылеев отлично служил и не плохо писал стихи. Поэтический талант его постепенно креп и развивался в том жанре, которому суждено было в России долгое будущее, — в гражданской поэзии. Есть в его гражданской лирике рассудочность и несложность, делающие их мало привлекательными для современного читателя. Но тогда его ценили и в публике и в литературных кругах. Он был близок с Гречем и Булгариным (в то время еще либеральными), дружески переписывался с Пушкиным. Но, может быть, Пушкин и не сохранил бы к нему дружбы, если бы встретил его менее мимолетно, чем в краткие недели перед своей ссылкой на юг, весною 1819 года. Как поэта, он мало ценил Рылеева и порой высказывался о нём резче, чем о ком-либо другом из своих друзей. За рассудочную предвзятость его стихов он звал его «планщиком» и говорил, что «Думы» его происходят не от польского, а от немецкого слова dumm. Поэмы Рылеева нравились ему больше.

Но не очень хорошие, не обаятельные стихи своим искренним пафосом трогали и волновали людей того времени. Кажется, никто не выразил сильнее гражданских чувств первого в России революционного поколения:

Пусть юноши, не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенья века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
Пусть с хладнокровием бросают хладный взор
На бедствия страдающей отчизны
И не читают в них грядущий свой позор,
И справедливые потомков укоризны.
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги,
И, в бурном мятеже, ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риеги.

Увы, в России желающих стать Брутами было много, но народ не искал свободных прав.

* * *

«Петербург тошен для меня, он студит вдохновенье; душа рвется в степи; там ей просторнее, там только я могу сделать что-либо, достойное века нашего», — писал Рылеев Пушкину. Это было не так: только в Петербурге, в ускоренной жизни столицы, смог он в эти бурные несколько лет свершить дело своей жизни: стать предтечей революционного века. Он жил напряженно, писал стихи, смело обличавшие всесильного Аракчеева и вызывавшие восторги в широких кругах читателей; был членом масонской ложи «Пламенеющей Звезды», в которой прения велись на немецком языке (едва ли поэт, не знавший по-немецки, мог принимать в них очень большое участие); от «Пламенеющей Звезды» переходил к «Звезде Полярной» — литературному альманаху, издававшемуся им вместе с Бестужевым, и к которому они привлекли лучшие литературные силы того времени; ревностно и добросовестно служил своей компании, так что даже получил в благодарность енотовую шубу и, — редкое сочетание! — этот аккуратный секретарь был отчаянным дуэлянтом. Он стрелялся и был ранен на дуэли молодым офицером Шаховским, потому что ему почудилось, что тот оскорбил его сводную сестру. Он избил на улице хлыстом какого-то господина, отказавшегося от дуэли за пустую, совершенно воображаемую обиду, нанесенную матери его друга Бестужева. В качестве секунданта, участвовал он в получившей широкую известность дуэли Новосильцова — Чернова. Богатый аристократ Новосильцов ухаживал за сестрой одного из членов Северного общества, дочерью армейского генерала Пахома Чернова. Но мать Новосильцова не захотела иметь невесткой незнатную девушку, «Пахомовну», как она выражалась. Тогда молодой Чернов вызвал Новосильцова; оба противника стреляли одновременно и смертельно ранили друг друга. Эта дуэль вызвала большое волнение в Петербурге, и Рылеев постарался, чтобы погребение несчастного юноши превратилось в грандиозную демонстрацию возмущения против аристократии, в смотр сил либерального Петербурга.

Принятый в Общество только в 1823 году, Рылеев вскоре стал одним из его директоров и энергично принялся за пропаганду. Его дом всегда был полон гостей; знаменитые русские завтраки умело сочетали экономию и патриотизм: на них ели капусту, редьку, черный хлеб, пили только водку, но зато много спорили и говорили. Рылеев, как многие литераторы того времени, мечтал о возврате к древним русским нравам, о замене кургузого немецкого платья русской одеждой, о древней славянской вольности. «Ты около Пскова, — писал он Пушкину, — здесь задушена последняя вспышка русской свободы; настоящий край вдохновенья, — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?». Сам он готов был ознаменовать Думой или Поэмой каждое событие русской истории, чтобы «напомнить юношеству о подвигах предков». Русское прошлое, любовь к родине, — были главными темами вдохновенных речей Рылеева. «Шиллер заговора», он был полон подлинного вдохновения. «Рылеев не был красноречив, — писал Николай Бестужев, — и овладевал другими не тонкостями риторики или силою силлогизмов, но даром простого и иногда несвязного разговора, который в отрывистых выражениях изображал всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего красноречивее было его лицо, на котором являлось прежде слов всё то, что он хотел выразить, точно, как говорил Мур о Байроне, что он похож на гипсовую вазу, снаружи которой нет никаких украшений, но как скоро в ней загорится огонь, то изображения, изваянные хитрой рукой художника, обнаруживаются сами собой». Немудрено, что он стал центром Общества, что именно ему удалось принять столько новых членов. Им был принят молоденький поэт, конногвардеец князь Одоевский; через него вошел в сношения с Обществом «бойкая особа», маленький, самоуверенный лейтенант флота, Завалишин, основавший какой-то полумифический Орден Освобождения, на осуществление которого он испрашивал разрешения самого императора; его друзья — Торсон, Арбузов, Николай Бестужев дали обществу связь со средой моряков. Через него сблизились с Обществом барон Штейнгель, подполковник Батенков и — самое крупное приобретение — его ближайший друг Александр Бестужев, в литературе известный под своим псевдонимом «Марлинского».

* * *

Талантливая, горячая кровь текла в жилах братьев Бестужевых. Самой глубокой и одаренной натурой среди них был старший брат, Николай. Но самым блестящим и ярким — Александр Марлинский. Этот молодой драгун делал быструю карьеру в разнообразных областях. Как кровный арабский конь, брал он препятствие за препятствием, с легкостью, как бы играя. Бедный дворянин, сын отставного офицера литератора и простой, полуграмотной женщины, — вот он офицер гвардии, адъютант герцога Вюртембергского, известный писатель. Он пишет звонкие и страстные стихи (лучше, чем впоследствии Бенедиктов). Его рассказы — первый опыт русской романтической и декоративной прозы, его критические статьи полны темперамента и ума. На литературный Парнас вскочил он лихо на взнузданном Пегасе. Как издатель замечательных альманахов «Полярная Звезда», ввел он впервые в России неслыханный, революционный обычай авторского гонорара: до него в журналах ничего не платили; пусть не забудут об этом люди писательского цеха… Салоны ценят веселого и красивого кавалера, герцог любит своего ловкого адъютанта, дамы от него без ума. Он для них воплощение рокового человека, таинственного и всё же доступного их пониманию — русский Байрон. Одно постоянное огорчение: у него сильно хромает французский язык, как у всех, кто не говорил на нём с детства. Ничего! Он будет брать уроки, а пока подчеркивать свой руссизм и смеяться над слепыми подражателями всего французского. И по-английски он учится, английский язык нужен ему, чтобы прочесть Байрона в оригинале. Откуда только он берет время на всё это: романы, балы, уроки, службу, стихи? Жизнь течет, как горячая струя, напряженным потоком. Он живет под большим давлением, горит на большом огне. В письмах, в отрывочных фразах его дневников, сохранились следы этой ускоренной жизни. Воистину, в ней музыка играет, штандарт скачет. «Живу в Минске, — пишет он Булгарину, — пьянствую и отрезвляюсь шампанским. Жизнь наша походит на твою уланскую. Цимбалы гремят, девки бранятся. Чудо!.. Минск, трактиры, цукерни, собачья комедия, т. е. театры, адъютантство и дорога меня скружили». А в Петербурге! — «Обед у Андрие. Вечер у знаменитой Софьи Остафьевны (содержательницы «дома», где он, впрочем, «смеялся и только»). Был у Комаровского, играли в глупые дураки. На великолепном бале у Вергина… Танцевал довольно, но уехал с пустой головою. С англичанином Фошем живой разговор о Бейроне. Вздумал учиться по-английски. До полуночи у Акулова. Танцевал, но сердце не прыгало, потому что W. не была». Через десять дней «встреча с М. на целый день выбила из из седла». (Бедная W! уже забыта! и сердце прыгает снова!). «Танцевал котильон с М. Обед у Греча. Обед у герцога. Ходил к великому князю Михаилу от герцога спросить о здоровье. Он ушиб себе причинное место прикладом. Был английский учитель и ломал язык глаголами. Пятница — день, видно, замечательный, но не помню из него ни минуты. На устрицах в Обществе соревнователей. Пил смертную, дурачились до 4-х часов… Вечером, сидя у Рылеева, получил золотую табакерку от императрицы Елизаветы. Это мило: она так предупредительна. Пошли к Бедряге и выпили за её здоровье бутылку шампанского (революционеры!). Табакерку я подарил матушке. Представлялся герцогине, которая меня благодарила за Полярную, и говорила, что Карамзин хвалил ей меня. Куча визитов. Целое утро по визитам. Целый день дома. Учил наизусть из Шекспира речь Брута. Пил много шампанского, и оттого вечером приплатился головной болью, и у Оржинского, сидя до 2 ч. ночи, ничего не мог пить. Целый день с дамами. Врал очень много, в духе лилового цвета. Вечером на бале видел М., она прелестна, но я не говорил и не танцевал с нею, — было очень грустно. Не спал после этого остаток ночи и встал со свинцовым сердцем. Чуть не плакал по Бейроне. Передничал во Дворце. Прозябал. Дженни прелестна. В театре — смотрел Семенову в Медее — и плакал от неё…». — Немудрено, что после таких дней бывали другие, когда он «дремал ходя и ворочался во сне». Таковы записи в его записной книжке, и всё это иногда еще сгущалось, например, при поездке в Москву, где он видел всю знать московскую («это было для будущего не лишнее»), и где набрасывал отрывистые, даже не строки, а слова дневника, почему то сидя у Обер Шальме, знаменитой дамской портнихи. Верно, с какой-нибудь дамой поехал выбирать ей туалеты.

23
{"b":"585287","o":1}