Первые раскаты Большого террора, уже вовсю громыхавшего в столицах и промышленных центрах, как бы и не доносились до кимрской глуши, и только газеты в чайной не давали расслабиться.
Н. Я. Мандельштам вспоминает некую командировку на канал Москва — Волга, устроенную для Мандельштама Лахути. Понятно, что такая командировка не была долгой, а скорее всего — и вовсе однодневной. Вероятней всего, она была как-то приторочена к 15 июля — дате открытия канала для движения судов.
Написанный тогда по впечатлениям командировки «канальский» стишок был уничтожен Н. Я. в Ташкенте — с благословения Ахматовой. Остальные же написанные тогда стихи почти все пропали при аресте — лишь несколько уцелело в архивах С. Рудакова и Е. Поповой.
Все лето — и в Москве, и на Волге — Мандельштам был одержим идеей своего поэтического вечера в Союзе писателей. Во-первых, из памяти еще не выветрился оглушительный успех вечеров в Москве и Ленинграде на стыке 1932 и 1933 гг. Во-вторых, ему казалось (и чудесный опыт «сталинской премии» только укреплял его в этом), что спасительна не затерянность в толпе, а именно выделенность в ней. Люди и редакторы услышат его стихи, схватятся за голову и тут же станут наперебой предлагать публикации и работу. Отсюда та энергия и напор, с которыми О. М. бомбардировал Союз письмами и звонками. Сама идея вечера нравилась и Гасему Лахути, чья элементарная приветливость, на фоне холодной враждебности Ставского, уже казалась добрым знаком.
Но, видимо, самостоятельно решить такой государственный вопрос, как вечер Мандельштама, никто в Союзе писателей не мог. Когда же наконец 14 октября решение было рождено и спущено, то звучало оно скорее издевательски: вечер разрешить, но назначить — на завтра!
14 октября кто-то из Союза позвонил Евгению Яковлевичу и попросил срочно передать Мандельштаму о вечере. До этого брат Н. Я. не слишком-то верил в эту идею фикс свояка, но тут, не полагаясь на телеграф, он бросился на вокзал и последним поездом приехал в Савёлово.
Назавтра все трое выехали первым поездом в Москву и в назначенный час пришли в Союз. На стенах — никаких объявлений, все комнаты в клубе закрыты, никого из начальства (даже Лахути) не было, а из секретарш никто ничего определенного про вечер не знал («что-то слышали…»). Фиаско, облом!
Бросились к телефону — узнавать, а рассылались ли повестки. Шкловский не получал, но посоветовал позвонить кому-нибудь из поэтов — приглашения часто рассылались только по секциям. Набрали Асеева, и тот ответил, что как будто что-то слышал, но что разговаривать не может, ибо торопится в Большой на «Снегурочку». Больше никому звонить не стали.
Оставалось одно — понять, кто же звонил из Союза и зачем? Если отдел кадров, то уж не выманить ли О. М. в Москву захотели, чтобы, не тратясь на бензин и командировочные, здесь его арестовать? — Ежели так, то почему не арестовали? — Потому что не успели получить чью-нибудь санкцию? — И так далее: мозги советского человека словно специально заточены для подобного моделирования.
О. Э. вовремя осекся, решив, что хоронить себя раньше времени не стоит. Переночевав у Евгения Яковлевича, Мандельштамы вернулись в Савёлово и еще на неделю-другую прикинулись поздними дачниками.
Но «Снегурочка» действительно шла в этот день в Большом! И повестки действительно рассылались Сурковым! В архиве А. Е. Крученых даже сохранился экземпляр, посланный, в частности, Иосифу Уткину[33]. Повестки, похоже, получили не только поэты, но и прозаики, по крайней мере Пришвин. 16 октября 1937 года он записал в дневнике:
«Встретился Мандельштам с женой (конечно) и сказал, что не обижается».
И затем — загадочная приписка:
«И не на кого обижаться: сами обидчики обижены»[34].
Загадочная фраза, но явно относящаяся к разгильдяйскому — или хорошо организованному? — конфузу предыдущего дня, а точнее вечера — с несостоявшейся читкой стихов.
Может быть, Союз хотел показать Мандельштаму, насколько не востребованы и его новые стихи, и он сам?.. Но тогда почему не было никого из начальства, кто мог бы это зафиксировать — ни Суркова, ни Лахути?
Или никто не верил в то, что поэт поедет — или успеет! — на свой вечер, устроенный на таких провокационных условиях?..
Калинин: зимовка и путевка
1
Впрочем, «дачной» савёловский жизни оставалось всего пара недель. Полупустая комната в доме Чусова была, видимо, оплачена только до конца октября. Для зимнего проживания она определенно не годилась, и к концу октября вопрос о местожительстве встал заново и с неменьшей остротой.
Аркадий Штейнберг, в то время сам сидевший в лагере, позднее рассказывал, что Мандельштамы заходили к нему домой и расспрашивали его мать о Тарусе.
Ездили они и в Малоярославец к Надежде Бруни — жене Николая Александровича Бруни, «отца Бруни» из «Египетской марки», тоже арестованного. В этот неосвещенный, непролазный в дожди город они приехали поздно вечером: но даже на привокзальной площади ни фонарей, ни прохожих. На стук в окна — искаженные страхом лица: оказалось, что в последние недели город накрыла волна арестов, и наутро Мандельштамы в ужасе бежали в Москву из такого «пристанища»[35].
В начале ноября 1937 года они поселились в Калинине — в давешней и нынешней Твери, где прожили около четырех месяцев — до начала марта 1938 года.
Почему именно здесь?
А с легкой руки Исаака Бабеля, сказавшего: «Поезжайте в Калинин, там Эрдман, — его любят старушки…»[36].
2
Приехали Мандельштамы, вероятно, 5 ноября, ибо 6-го они в Калинине уже определенно были. Остановившись в лучшей гостинице «Селигер»[37], и первым делом — оба-сами — написали по письму Кузину[38], сложили в общий конверт и отнесли на почту[39]. Письмо О. М. вполне себе бодрое, даже радостное: он не жалуется, а как бы отчитывается за всё время отсутствия вестей друг от друга друг о друге:
«Жизнь гораздо сложнее. Много было трудностей, болезней, работы. Хорошего было больше, чем плохого. Написана новая книга стихов. Сейчас мною занялся Союз Писателей: вопрос об этой книге и обо мне поставлен, обсуждается, решается. Кажется, назревает в какой-то степени положительное решение».
И дальше о музыке — между Кузиным и О. М. было принято обмениваться музыкальными впечатлениями:
«Он достиг высшей простоты. Его принимали холодно».
Кончается письмо так:
«Хочу вас видеть и если не вы, то я — когда-нибудь да приеду. Мы легки на подъем»[40].
Н. Я. вспоминала: Эрдман ютился в маленьком пенальчике, где едва-едва помещались койка, стул и столик. Увидев Мандельштамов, он вскочил с кровати, отряхнулся и повел их на окраину, в Заволжье, к Ленинградской заставе, где в собственных деревянных домах иногда еще сдавались комнаты[41].
Мандельштамам тогда повезло. Бродя по Заволжью в поисках комнаты, они набрели на дом, из которого, узнав их голоса, вышел жилец, ленинградский знакомый, которого Н. Я. аттестовала в своей книге как бывшего литературного секретаря П. Е. Щеголева[42]. Хозяйка, поняв, что наниматели не проходимцы, сразу же сдала им комнату в своей пятистенке (за тонкою перегородкой между двумя комнатами жила семья «рекомендателя»). Не раз их здесь потом навещал и Эрдман.