Литмир - Электронная Библиотека

В этом матовом и блестящем черном наряде мама казалась мне царственной. Когда она ушла, Мария Федоровна сказала, что мама очень красива. Я гордилась мамой, но мне не нравилось, что Мария Федоровна так сказала: для меня мама была выше красоты, что бы с ней ни стало, для меня она была лучше всех. Возможно, то была невольная зависть: лучше всех, но не «красивая». Наверно, мне хотелось — я не сознавала это — уподобить маму себе.

«Тапир», «зебу» — прозвища, не только не умалявшие любовь, но увеличивавшие ее, как растет любовь к больному ребенку. Я придумала выражать свою нежность, восторг перед маминой круглостью, мягкостью словом «тупа» и в последний год или годы — вместо «мама» — «мума». А беззащитность — словом «цуцик». Глупо? но я не могла придумать ничего другого, тут отчасти моя вера в слово, в звук.

Какой маму воспринимали другие?

Когда мы учились в университете, один профессор, не помню кто, сказал: «Розалия Осиповна была обаятельная женщина». Мама умела сочетать женственность с ученостью. Обаяние, добродушие и мягкость. Она сердилась, возмущалась, но не было в ней тяжести, тяжелого и жесткого нажима, какой бывает у людей политической карьеры.

Таня говорила, что мама называла меня: «Мой симпатичный». Так ли? Но почему тогда мне захотелось узнать, правда ли это, и когда мама пришла поцеловать меня на ночь и встала на колени у кровати, я сказала: «Поцелуй своего уродика». У меня забилось сердце, и был внутренний трепет, и была надежда, что я не обречена, мама, я надеялась, подтвердит то, что, по словам Тани, говорила раньше. Мама, мне кажется, чувствовала, должна была чувствовать, как мне это важно. Но она сказала: «Да, ты у меня некрасивая». И это меня убило. Почему мама сказала правду, правда убила меня, я осталась одна, весь мир и моя мама были против меня. Мама сказала это, просто констатируя факт, но это был приговор, она не хотела сделать мне больно, а сделала хуже, чем больно.

«Будь благословенна!» Так писали Макс и Л. Я присоединяюсь к ним, но это — не отказ, а все-таки уход во враждебный мне мир — это маленькое черное пятнышко на сиянии этой благословенности.

Если я читаю написанное мамой, научная значимость работы для меня вторична, в написанном я ищу ее. Если бы она была как все, не было бы таких трудностей в моем с ней соревновании, в желании сравняться с ней, превзойти ее (то есть быть достойной ее).

Меня несколько раз просили дать что-нибудь из маминых работ для публикации, а я говорила, что у меня ничего нет. Я и не пыталась найти что-нибудь (отдала только фотографию для индийской санскритской энциклопедии и в другой раз ее автобиографию).

Я не занималась мамиными работами,

потому что любила всю маму и ученая мама составляла только часть той, что я любила;

потому что меня на самом-то деле мало интересовали лингвистические работы (больше — литературоведческие, но их я нашла поздно и до сих пор не прочла);

потому что я была отчаянно занята своей жизнью-нежизнью, которая убивала во мне все, не относящееся к этой жизни-нежизни;

потому что я ленива и у меня мало сил,

а может быть, потому, что мне хотелось не забвения — нет, но, может быть, некоторого умаления ее, потому что, соревнуясь с ней и желая сравняться и даже превзойти ее, я хотела, чтобы обратили внимание на меня.

Но все это, вместе взятое (мамино выражение), не больше моей любви к ней, и плоды ее учености должны быть (я хочу, чтобы были) меньше, чем ее существование после смерти в написанном мной.

Теперь, когда я просмотрела все, что осталось, я вижу, что (если не ошибаюсь) нет никаких черновиков и подготовленных рукописей: после маминой смерти были разобраны ее книги и бумаги: бумаги все отданы — есть расписки.

Что было бы, если бы мама осталась жива? Наверно, ее подвергли бы гонениям после войны или раньше. Страшно думать об этом, но, может быть, смерть до несчастий все-таки еще хуже. Но я думаю о наших с ней отношениях. Все могло бы измениться для меня, если бы она была жива. Но победила ли бы она мое озверение от голода во время войны, когда я тайком отрезала ломоть от нашего общего с Марией Федоровной хлеба и съедала его в уборной, белый, свежий хлеб. Когда мне казалось, что Мария Федоровна ест больше хлеба, чем я, и мы стали делить его (тут уж я, кажется, не воровала хлеб у Марии Федоровны). Или мама сумела бы уберечь меня от озверения, чего не могла сделать состарившаяся Мария Федоровна.

Нашел ли бы мой бунт поддержку у мамы? Или она ушла бы от него, потому что он мешал бы ей? А может быть, не было бы бунта, и я, при ее кротости и веселости, была бы другой?

…Ей было бы больно слушать… Но она не виновата. И поскольку она прошла через смерть, она могла бы слушать меня…

II

Я вернулась с дачи с ощущением в себе новой для меня силы, но также с такой любовью к Абрамцеву, какой у меня не было ни к какому другому месту, где мы раньше жили на даче.

В сентябре мама поехала, как всегда в конце каждого месяца, на несколько дней в Ленинград читать лекции. Мама сохранила мое письмо от 20-го и письмо Марии Федоровны от 24 сентября. Я пишу, что получила «отлично» по ботанике и за контрольную по алгебре. «…Немец заболел, и я не знаю, что у меня за письменную. Меня повесили на доску почета. За ведение тетради мне Мария Георгиевна поставила хорошо с плюсом, а отлично никому не поставила. По рисованию у меня «посредственно». Дома у нас все благополучно, никто не болен. Привет тебе, тете Софе и дяде Боре. Целую Вас всех. Жми лапку коту. Твоя Женя». В письме Марии Федоровны говорится о полках, которые на днях принесет Миронов (книжные полки, чтобы повесить их в передней; у мамы было уже шесть тысяч книг, и она сделала для себя каталог), о стирке, о замазывании окон на зиму, о том, что «Юра безобразничает: всю ночь до 11/2 горит огонь». Мария Федоровна пишет, что на другой день после отъезда мамы «встали часы и некогда дяде Ма их завести — он выносит свои и кладет их на стол, а когда он уходит, он не занят нашими удобствами. Все это очень противно. Вообще, без Вас скверно в доме».

Часы в столовой были капризны, как это часто бывает со стенными часами с маятником: их нужно было не только заводить, но и придавать им определенное положение, с маленьким отклонением от строго вертикального, что умел делать только дядя Ма. Но перед тем, как кто-то должен был умереть в доме, часы, несмотря на все старания дяди Ма, отказывались ходить. Так было перед смертью бабушки и перед смертью тети Эммы. И вот теперь они снова встали. (Потом они остановились перед смертью Марии Федоровны, а после ее смерти дядя Ма их продал, чтобы не расстраиваться.)

Наверно, меня тянуло в Абрамцево, и, прогуляв школу, что было нетрудно, так как все учителя были больны и уроки заменялись или отменялись, мы съездили туда. Я забыла об этой поездке — прочитав письмо Марии Федоровны, я вспоминаю, что хозяева перешли из летней комнатушки в теплую избу, и в ней установился особый деревенский запах. «Женя так была довольна поездкой, вернулись мы в седьмом часу. Набрали большой букет папоротника. А как обрадовался Шарик, что и передать нельзя. Хозяйка говорит, что он так выл три дня, что она плакала. Ежик пропал, Ваську не видали, Валька перешла во второй класс, и Женя с ней решила заданные примеры». Я ничего не пишу об Абрамцеве. Моя приписка: «Целую тебя. Привет дяде Боре и тете Софе. Жми коту лапку. Твоя Женя».

Больше писем нет, только записки в больницу.

Когда мама вернулась из Ленинграда, оказалось, что у нее опухоль в груди — рак, и ее положили в Пироговскую клинику на операцию.

Еще весной мама жаловалась на боль в правой руке и на обилие слизи в кишках. Розалия Наумовна (врач, приставленный к маме от поликлиники Комиссии содействия ученым[138]) рекомендовала ей глотать абсорбированный уголь, но он не помогал. Прикрепление к поликлинике было привилегией, так же как право подписываться на газеты и журналы. Нас с Марией Федоровной прикрепили к этой же поликлинике. Розалия Наумовна была высокая, красивая, очень яркая женщина лет тридцати пяти, с четкими чертами лица, темными волосами, красными щеками и губами. Губы были особенно ярки. Она часто бывала у нас, сидела, пила чай и разговаривала, а на праздники Наталья Евтихиевна относила ей торт — она жила близко от нас на улице Грановского. Торт был не взяткой, а проявлением маминой щедрости и привычки делать подарки и раздавать чаевые. Нас чем-то успокаивало, обнадеживало то, что Розалия Наумовна была почти тезкой мамы, но вряд ли она была хорошим врачом. Мне она не могла заменить доктора Якорева. Наверно, ей нравилось, что она попала к деликатным, не умеющим требовать, довольным тем, что есть, людям. Я думаю, что она относилась к своим обязанностям спустя рукава, по выражению Марии Федоровны, стараясь прежде всего быть со всеми нами в лучших отношениях. Я сужу по тому, как она поступила со мной, когда ей пожаловались на мое плохое зрение. Она поднесла на уровень моей талии немецкую книжку с крупным шрифтом. Я боялась, что меня заставят носить очки, и, напрягая зрение, прочла несколько строчек отчасти знакомого мне текста. Розалия Наумовна тут же закрыла книгу и сказала, что у меня хорошее зрение и очки не нужны. Это было мне на руку, но это была неправда. Потом нам сказали, что Розалия Наумовна по нерадивости упустила время, что операцию маме нужно было сделать раньше.

вернуться

138

Комиссия содействия ученым при Совете народных комиссаров СССР (1931–1937) имела целью «улучшение материально-бытовых условий работы ученых и содействие развитию научно-исследовательской работы».

71
{"b":"584104","o":1}