Судя по запискам, отношения мамы и Марии Федоровны более близкие, доверительные, чем я представляла их себе после того, как стал мне ясен характер Марии Федоровны. Из записок вдруг встала, хоть отчасти, наша жизнь, как была, в мелочах. Полная. Чего у меня потом не было.
Осенью 37-го года маму отправили худеть в Ессентуки. По дороге из Харькова она писала мне и Марии Федоровне: «Милые мои, еду хорошо, попутчицы попались приятные, обновила капот. Завтра утром буду на месте. Очень скучаю без Вас, даже во сне Вы мне снились. Целую Вас обеих. Мама». Мама говорила не «халат», в «капот».
«Мануфактуру», как тогда называли хлопчатобумажные ткани, было невозможно купить. Ее «доставали», стоя в очередях. Сатин для маминого халата достали то ли родные Зойки Руновой, то ли кем-то рекомендованная спекулянтка. Маме не нравилась расцветка: по черному фону были разбросаны мелкие цветочки со стебельками, желтые, красные и белые. Но выбора не было, и Марта Григорьевна, мамина портниха, сшила халат, отделав рукава и воротник отворотами из черного шелка. Когда мама вернулась, она рассказывала Марии Федоровне, что в Ессентуках были дамы, которые щеголяли друг перед другом роскошнейшими шелковыми халатами. Она повествовала об этом с иронией, относившейся и к «дамам», и к самой себе.
Из Ессентуков мама присылала мне цветные открытки. На одной — явно дореволюционный сюжет: в конюшне лошадь заглядывает за перегородку, а там стоит большая корзина, в которой лежат на сене три щенка, а рядом их мать, охотничья собака, подняла морду и смотрит на лошадь, как будто собирается залаять. Две открытки изображали котят, стоящих на задних лапах, в ботинках, штанах и платьях. Морды и хвосты серые, а одежда и пейзаж раскрашены, и может быть, оттого, что их выбрала мама, открытки совсем лишены пошлости. Мама пишет, что специально для меня покупает эти открытки в парке, и спрашивает, нравятся ли они мне.
Последние две открытки из Ессентуков, простая — Марии Федоровне, с картинкой и в конверте — мне, обе о возвращении и о том, чтобы мы приехали встречать ее на вокзал. «Надеюсь, если погода будет хорошая и Вы здоровы, увидеть Вас на вокзале. Жду не дождусь этого!» Мне мама повторяет номер поезда, вагона, час прибытия, полагаясь уже на мою память и внимание столько же, сколько на Мариифедоровнины. «Поезд должен прийти в 1 час, но часто запаздывает, поэтому Вы с М.Ф. вооружитесь терпением и не волнуйтесь, если поезд опоздает на час. Пока посылаю тебе открытку, на которой изображено, как вы меня встречаете». На подкрашенной открытке изображен поезд из трех вагонов с паровозом. Из вагонов высовывается множество зайцев. Самому большому мама подрисовала чернилами очки и подписала «мама» и по бокам дважды «VI» (чтобы еще раз напомнить номер вагона). Недалеко от вагона еще зайцы (все они одеты как люди): один с рюкзаком, зайчиха в юбке и кофте, над ней красный шар на веревочке и она держит за руку маленького зайчонка-девочку в красном платье, под зайчихой подписано «М.Ф.», под зайчонком — «Женя». А для Натальи Евтихиевны нашлась не очень подходящая зайчиха, склонившаяся вместе с зайцем над коляской с младенцем. Мама приехала в выходной день 30 сентября. Странно, что встречу я стараюсь вспомнить, а ведь она была для меня приключением и радостью. Я смутно припоминаю, что мы с Марией Федоровной стоим на перроне и я жду, что мама приедет совсем не такая, как до Ессентуков, она идет, но совсем не изменилась, и у нее усталый вид.
Мама везде, где только открывалась возможность, с удовольствием раздавала щедрые чаевые. Она всегда подавала милостыню нищим. И еще она любила делать подарки. Я тогда не думала о том, что маме, может быть, приятно заходить в магазины, выбирать то, что нам доставит удовольствие, что ей, наверно, нравится покупать там, где есть дешевые, доступные и симпатичные вещи и где нет очередей.
Подарки мамы были, как и она, округлыми, и из близкого к мещанскому вкусу она выбирала то, что получало — оттого ли, что прошло через ее руки, — ее характер, как, например, сидящий тигренок с неподвижными лапами — диванная игрушка или последняя бумазейная собака с пчелой на пружинном хвосте.
Я не помню, что мама дарила Наталье Евтихиевне, иногда это были просто деньги. А Марии Федоровне, помимо существенных подарков, она подарила две одинаковые брошки с головками собак, борзой и сенбернара. И костяную резную брошку, народное изделие. Мария Федоровна прикалывала брошки у основания стоячих воротников своих кофточек.
Мария Федоровна пила кофе из большущей чашки, высокой, как кружка, но пузатой и сплошь в красных мелких розах. Чашка разбилась, и мама вместо разбитой купила другую огромную чашку, белую с большим голубым с золотом рисунком, но Марии Федоровне она не подошла, она не стала пить из нее кофе. Во время войны я пыталась продать эту чашку, долго ходила, держа ее в руках, по Палашевскому рынку, два-три человека подошли, перевертывали ее, смотрели марку и так и не купили.
Еще шкатулки: Марии Федоровне длинную, коричневую, с выжженными и раскрашенными избушками, с развешанным на веревке разноцветным бельем и с сидящими на лавке стариком и старухой; мне — или Марии Федоровне? — черная, на крышке зимний пейзаж: деревушка, изба, дым из трубы.
Мы все любили делать подарки.
Мама пила всегда из тонкой «кузнецовской» чашки со слабо выраженными гранями, на белом фоне очерченные светло-красными линиями цветочки, так что издали чашка казалась розовой (такие чашки назывались «ситцевыми»). Я решила, по какому-то поводу или без повода, подарить маме чашку, чтобы она пила из моей. Я присмотрела подходящую — около нас был магазин, где продавалась фарфоровая посуда, а Мария Федоровна дала мне деньги, три рубля с копейками. Я выбрала белую, расширявшуюся кверху, с небольшим узором-каймой и розой вверху, конечно, не такую тонкую, как мамина, но совсем не грубую. Я подарила ее маме, и весь следующий день она пила из этой чашки. Но только день, а потом вернулась к своей. Это меня обидело. Было ли в моем подарке что-то нарочитое, театральное? Может быть, мама могла бы иногда пить из моей чашки? Мне пришлось простить ей это с болью.
Мама передала мне оставшийся от старой жизни и пришедший из Италии или Франции насмешливый жест — «показывать нос», приложив большой палец одной растопыренной руки к носу, к мизинцу этой руки приставить большой палец другой, тоже растопыренной руки. Пальцы можно держать неподвижно, а можно ими помахивать, как любила делать мама. У нас это было не насмешкой, а веселой шуткой.
У нас в доме не водилось игральных карт, только пасьянсные, и мы с Марией Федоровной играли в разные игры пасьянсными картами. И у мамы было две колоды таких карт в специальной коробочке с двумя отделениями, по отделению с крышкой для каждой колоды. В последние свои годы мама иногда оставалась за столом после обеда и раскладывала из своих двух колод пасьянс «Открытая косыночка». Мама что-то загадывала (она почти никогда не говорила что), но этот пасьянс почти никогда не получается, и она недовольно смешивала и тасовала карты. За пасьянсом (и только за пасьянсом) мама пела, вполголоса, всегда одинаково и симпатично фальшивя (так что это выглядело как особая мелодия), всегда один и тот же романс или песню:
Как король шел на войну
В чужедальнюю страну.
Заиграли трубы медные
На успехи на победные
[125].
А я сидела за столом, помогая в раскладывании пасьянса, и смотрела на маму сбоку. Мама раскладывала карты своими тонкими в последнем суставе пальцами, глаза внимательно смотрели на карты сквозь круглые очки (мне был виден ее глаз не из-за стекла очков), в черных волосах красиво выделялись уже белые волосы. Мягкие, нежные, красивые губы, мягкие, усталые щеки. Мамины руки вынимали из колоды и раскладывали карты аккуратно, не за угол, нажимая указательным пальцем, как я или Мария Федоровна, а большим и средним пальцами, так что карта не перегибалась и не ломалась. Я смотрела на маму, чувствуя ее и себя в сильном поле любви, которую я могла выразить лишь в неустанном смотрении, в поцелуях в руку у плеча через бумазею халата…