Литмир - Электронная Библиотека

Классиков я полюбила через два года после смерти мамы. Как-то, взяв с собой том Тургенева и том Чехова, я на нашей тогдашней даче, в пристройке с низкими комнатушками без печки, почти без мебели, с окошками, выходившими на огороды с будкой-уборной, принялась читать «Дворянское гнездо». Я потом сравнивала это открытие и этот переворот с тем, что я прочитала в книге о Елене Келлер[95], одной из последних книг, которые мне купила мама. Я это место перечитывала множество раз: однажды слепая, глухая и немая девочка держала руку под льющейся водой, а ее учительница, уже отчаявшаяся научить ее единственно возможному для нее языку, писала пальцем на ладони другой ее руки слово «вода», и внезапно девочка поняла связь вещи и ее обозначения, все получило название, и мир переменился для нее.

Сравнение не совсем точное, но вот что забавно: я впилась в «Дворянское гнездо», и мне уже становилось неинтересно его перечитывать, потому что, читая одну фразу, я знала, что в следующей, однако я никак не могла решиться начать другой роман, «Дым», мне казалось, что он не может сравниться с тем, что я читаю. Но было не так. Потом я очень долго не могла перейти к пьесам Чехова, уж они-то, думала я, должны быть совсем ерундой, да еще читать «по ролям». Так нет же: «Чайка» совсем свела меня с ума, особенно тем, что самое важное было выражено там как-то рядом со словами. Я не понимала, что не в Тургеневе и не в Чехове дело — на их месте могли быть другие, равные им талантом, а в том, что, на мое счастье (не всем так везет), у меня снялась одна из многих оболочек, мешающих видеть.

Я чувствовала, что книги тянут меня в разные стороны: доверившись одной, надо было отречься от другой. Невозможно было примирить город и деревню, революционность и сострадание, прогресс приводил к гибели природы, любопытство к жестокости, любовь к красоте, таланту и блеску была несовместима с идеей равенства. Где мне было знать, что не только мне не дано справиться, сладить с этими противоречиями и что чувствует себя обремененным виной человек, который, не будучи в состоянии жить без того, что только цивилизация может ему дать, не может не видеть платы за это: Христос мог проповедовать, ничего другого не делая, только благодаря тому, что какой-то бедняга-раб, может быть ослепленный, чтобы не убежал, вертел, привязанный, мельничное колесо.

Редкий подарок судьбы — оказаться перед шедевром, ничего о нем не зная заранее. Но, наверно, еще лучше — наслаждаться шедевром, не зная, что он шедевр. Это может быть сравнимо для меня только с блаженством, испытанным мною когда-то на железнодорожном откосе, заросшем луговыми растениями в цвету. Со мной это случилось два раза: когда читала в первый раз «Детские годы Багрова-внука» и когда в первый раз смотрела балет «Жизель».

Я знала, что Аксаков писал правду, потому что могла это проверить по себе: я нашла своего двойника. О, конечно, мы не были похожи друг на друга, как близнецы, и были очень большие различия между нами, различия пола, внешности, национальности, эпохи, социального положения, и из-за них меня ждала совсем другая жизнь. Но различия были не важны, потому что в самой глубине, в сердцевине ядра нашего существа мы были тождественны. Тождественны в манере любить, отдаваться страстям и увлечениям, мучиться, трусить, любопытствовать, читать. Он читал, как л, — бедный мальчик, у него было так мало книг! Он любил природу, и тут я должна была ему позавидовать: такую природу, какую видел, среди которой жил он, мне никогда не придется увидеть. И он умел совершенно естественно — чего мне так хотелось — сочетать любовь к природе и любовь к искусству.

Он был для меня первым автором, человеком, создавшим произведение искусства из того, что было им, его существованием. Я чувствовала, что в этом произведении были поэзия и правда. И там не было противоречия между автором и героем, какое есть у самых великих (Левин и Толстой, например), когда, создавая персонаж, автор отсекает от себя основу своей личности — любопытство и талант, отчего получается невольная ложь.

Только более чем через двадцать лет и только еще один раз нашлось мое подобие: Пруст. Занятное трио — как бы мы прянули в разные стороны, встретившись, — с дистанцией в 150 лет, если считать по годам рождения. А все-таки утешительно, что за внешней непохожестью и одиночеством может быть родство, что мы не бродим, не блуждаем, уникальные, каждый в своем роде, по миру, единственному для каждого из нас, не менее утешительно, чем то, что при различии в самом основном возможна иногда любовь к нам и от нас с существами, живущими рядом с нами.

В подмосковных местах, да и дальше, обычно нужно идти к лесу через поля, опушка становится все ближе, и вот входишь в лес, но этот лес не совсем такой, каким казался издалека, каким должен быть, в нем почти отсутствуют большие деревья хороших пород, зато много всякой мелочи: ольхи, осинок, березок, и почва тоже не лесная: кое-где, чуть прикрытая старыми листьями, вылезает глина. Углубляешься в этот лес (в нем бывает много тропинок), идешь несколько минут, и вдруг лес кончается и выходишь на поле, небольшое поле, засеянное овсом или рожью. Немного досадно, как если бы тебя обманули, но окруженное лесом, как будто забытое, поле прелестно. За полем новая опушка и тут уже настоящий лес, тот, который выманил из дома, — затененность, почва, запахи, большие деревья и лесные растения под ними.

В Абрамцеве, помнится, не было поля за опушкой, а у опушки был небольшой малинник. Раза два мы ходили за малиной. А потом Валька водила нас два раза — за грибами и за орехами — в дубовую рощу. Мы сначала шли по обычному для тех мест смешанному лесу. По этому лесу мы пришли в дубовую рощу. Здесь сразу стало светло. Старые, толстые, с толстенными сучьями дубы стояли на довольно большом расстоянии друг от друга, в соответствии с размерами каждого из них, и незаметно было, какие они высокие. Земля между ними заросла зеленой травой, не лесной и не луговой, и в ней не росли цветы. Коричневая, неровная кора дубов была в бороздах, а сучья росли несимметрично и в разных направлениях, некоторые — горизонтально, другие — почти параллельно стволу, и, несмотря на это, крона каждого дуба имела правильную, округлую, шарообразную или чуть вытянутую форму. Солнечный свет обтекал кроны или проникал через их зеленые шатры, кое-где он падал прямо на траву между дубами. Я не помню, чтобы там были другие деревья, зато там рос орешник, и его желтоватые шершавые листья отличались от более темных гладких листьев дуба. Множество дубов не теснились, не боролись друг с другом за место, как деревья в лесу, и, в отличие от лесных деревьев, каждый из них был индивидуальностью, и можно было выбрать и запомнить одно из них, которому особенно хотелось поклоняться, потому что они вызывали религиозное чувство. Но можно было воспринять их и как молящихся, орантов земли перед небом. В своей торжественной неподвижности и мощи они были интенсивно живыми и ранимыми, разве только слонов можно было сравнить с ними.

Само по себе пребывание в дубовой роще наполняло до краев легкостью, а в траве росли, на крепких ножках, выделяясь на зеленом коричневыми плотными шляпками, белые грибы, и к радости созерцания присоединялось охотничье, дикое чувство.

Живые и бессловесные создания, дубы смертны. Дубовую рощу свели во время войны. Осталось несколько дубов, которые и с отсыхающими, лишенными листвы сучьями сохраняют свою индивидуальность и свое величие на краю могилы. Между ними выросли другие высокие деревья, и внизу нет зеленой травы, и нет больше особого освещения, которое отличало дубовую рощу от других лесов и превращало в естественный, природный храм, в сад богов, где боги — сами дубы или приняли вид дубов, как самый приличествующий богам.

Вот так Абрамцево, при близком и долгом знакомстве, вместо того чтобы разочаровать, как это обычно бывает, заставляло все больше любить себя.

вернуться

95

Келлер Елена (1880–1968) — слепоглухонемая американка, автор воспоминаний о своей жизни. Возможно, тут имеется в виду книга А. И. Толиверовой «Елена Келлер» (СПб., 1912).

52
{"b":"584104","o":1}