Литмир - Электронная Библиотека

Мы с Женей какие-никакие, но филологи — пусть пока и сосунки. Мы сразу отметили стилевой разнобой в речи зека. Он изъяснялся на каком-то суржике, смешанном языке то есть, где вполне интеллигентные понятия соседствовали с грубыми, мужицкими словечками и тихо произносимым скороговоркой — из сочувствия к Жене — матерком.

Понять тогда и поверить теперь в зековскую исповедь нелегко — очень она отличалась от въевшихся в память сейчас, а тогда — в сознание стандартов и схем. Прошлое стало привычным. Наша лейтенантская проза подобных тем и подобных реалий не касалась. Я их потом назвал каптерочными. Кондратьев долго смеялся. Он сам любил выпить — оттого и погиб. И каптерочность под бражку ему оказывалась мила и понятна.

Психологических изысканий в лейтенантской прозе и в прозе под лейтенантскую — океан, но все они — изыскания — основывались, похоже, на газетных или выдуманных фактах. Горы вранья, фантазии и лжи перенесены на бумагу. Свежего, личностного, нетронутого — крупицы. Если свернуть квазихудожественные описания, съежить пластилиновую фактуру, отжать воду из диалогов, которые никогда и никто не вел и не мог вести, дезавуировать информацию, передающуюся с помощью этих диалогов, и стряхнуть липкие капли псевдонаходок, то останется от героической и высокопарной прозы обыкновенный заезженный случай с весьма скудными вариациями. До встреч в 60-х годах с Виктором Некрасовым, а позднее до многочасовых разговоров, в том числе и по телефону, с Вячеславом Кондратьевым часто возникало странное и пугающее ощущение, что большинство или, скорее, подавляющее большинство пишущих о войне в ней, в войне, как бы не участвовало. Но, быть может, они намеренно избегали окопно-полевой правды, делая упор на военно-полевые романы, протекающие в условном и реконструированном мире, чего настоящая, пропитанная потом и кровью — воробьевская, например, — проза не терпит.

Зеку на гонорары и зашифрованный Главлит наплевать. У него своя — душевная — цензура. Он излагал, что припоминалось, с одной лишь целью — облегчить сердце.

Между строк

— И потелепался я в хвосте за танковыми колоннами, идущими к Волге. Пыли нахлебался, наголодался вдосталь. Двигались безостановочно, чинились на ходу. Тут я и до печеночки прощупал немецкую смекалку, немецкую аккуратность и трудолюбие. Ихние машины на нашей почве свой ресурс быстро вырабатывали, а высшее начальство в Берлине да господа генералы взашей экипажи гнали — вперед, вперед и вперед! Быстро! Быстро! И никаких! До морозов мечтали успеть! Железные кресты прямо из торбы на марше раздавали. В объезд не шли — прямиком! Мяли гусеницами что попадалось. Форму нам, русским, выдали, на паек посадили. Когда пользу почувствовали. Пришел я в изумление: рацион у всех одинаков, что у солдат, что у офицеров. И у нас, русских, почти такой же. Только сигареты, пожалуй, у офицеров получше. Рацион в равном весе, никаких доппайков, как у Советов. Конечно, полковник иначе питается, но за свой счет докупает, а из солдатского котла никакой прибавки. Ну, думаю, фашисты, мать вашу! Сообразили, как солдатскую душу прибрать к рукам! Порядки у них коммунистические, то есть такие, как у нас в газетах пишут про нас же — о доппайках никто ни гу-гу.

Женя внезапно прервала молчание:

— В наших газетах и журналах об этом — о чем вы рассказываете — ничего не пишут, и мы об этом ничего не знаем. И никогда ничего не узнаем, хоть читай между строк, хоть не читай. У нас так исхитряются писать, что и между строк — пустота, провал, ничего нет.

С опозданием на сорок лет

До войны мой отец однажды объяснил матери:

— Коли хочешь что-то узнать, читай «Правду» и «Известия» между строк.

Совет страдал приблизительностью и условностью — на то время простительной. Иногда кое-что удавалось извлечь из пробелов. Но потом зашифрованный Главлит насобачился До такой степени, что и пробелы цензуровал. Ничего не сообщалось и в пустотах, сколько ни вглядывался. Лет сорок мы никакой информации ни о чем не имели, особенно о фактической стороне войны. Прекрасной иллюстрацией являются мемуары наших выдающихся полководцев. Когда маршал Мерецков не пишет, как над ним издевались берианцы и лейтенанты мочились ему на голову, еще можно понять; когда маршал Рокоссовский не упоминает о том, что ему пальцы ног дробили молотком, тоже можно понять — но почему все остальное у них выглядит, как будто не они создавали книги, а литобработчики, да еще перепуганные редакторами? Почему маршал Баграмян утаил обстоятельства гибели своего бывшего начальника — командующего Юго-Западным фронтом генерал-полковника Кирпоноса? Он хоть и не находился в Шумейковом Гаю, но подробности знал — не мог не знать!

А мы, несчастные, обыкновенные смертные, не имели никаких сведений о секретных протоколах, приложенных к пакту, заключенному между Сталиным и Гитлером, текст пресловутого приказа «Ни шагу назад!» оставался для нас загадочным, об одинаковом рационе военнослужащих вермахта никто не смел пикнуть, как и о всяких важных мелочах и деталях, в которых только и скрывается дьявол: оказывается, кожаные регланы, которые так любили ненавистные немецкие офицеры — танкисты, летчики, гестаповцы, — покупались за собственный — ихний — счет, а система отпусков с фронта действовала и в самые провальные периоды для армейских группировок, воюющих в России. В чухраевской «Балладе о солдате», временные и несколько преувеличенные достоинства которой стали очевидными, есть много мелких неувязок и одна крупная — отпуск Алеши Скворцова домой после того, как он подбил танк. Событие невероятное, наложившее сказочный — отрицательный — отпечаток на все происходившее в кадре. Однако в эпоху дремучего соцреализма — явления самого по себе фантасмагорического — к подобным штучкам относились снисходительно: ну что вы хотите! это искусство! мир грез и фантазий! Перед нами на экране баллада, поэзия! Зато какие характеры, какая игра актеров! Игра актеров, распадающаяся на мелкие эпизоды, никакого касательства к завязке, вымышленной сценаристом Валентином Ежовым, не имела, что и повлияло на долговечность картины. Сравните чухраевскую поэзию с поэзией «Унесенных ветром», которые сняты в Голливуде задолго до войны, и станет ясно, как правдивый сюжет и правдивая психология делают сказку вечной.

Пресловутый приказ

Я, разумеется, никогда не имел доступа к серьезным историческим архивам и, следовательно, не имел возможности прочесть исчезнувший из обращения в 43-м году пресловутый приказ за № 227. А зек на него напирал сколько мог сильно. Если бы я в ту пору знал текст приказа, то, конечно, задал бы зеку более осмысленные вопросы. Десятки лет воскрешая в сознании его рассуждения, я удивлялся: как же так — приказ есть, а пощупать словесную ткань не удается. Зек, запомнивший не одну только целостную суть, но и смысл отдельных абзацев, окрестил приказ фашистским. Отчего? Долгое время я думал, что он обозначает так безжалостность распоряжений вождя, но в конце концов понял, что характеристика зековская более глубока и всестороння.

В 90-х годах каждый любопытствующий, прочитав совершенно дикий и зловещий словесный набор, подписанный Сталиным, отдал себе, наверное, отчет, в чем причина столь длительного удержания приказа в спецхране за четырьмя крестами, практически делавшего его абсолютно недоступным. Недоступность «Бесов», «Дневника писателя» и даже эренбурговской «Ложки дегтя», которую, кстати, мне так и не удалось выцарапать, — ничто по сравнению с невозможностью получить сталинский документ, зачитанный во всех ротах, батальонах, полках, дивизиях, армиях, штабах, на кораблях, батареях, в эскадрильях и везде, где только можно. А в Библиотеке Конгресса США — бери не хочу!

Отчего же все-таки зек назвал приказ фашистским, и по справедливости назвал — не по злобе!

— Да фашистский он, фашистский! Гитлеровский! Когда нам под Сталинградом немцы сунули его под нос — читайте, мол, и обсуждайте, что ваш Усатый изобрел, — я не верил долго, не мог поверить…

74
{"b":"583525","o":1}