Просто
Раз за разом, без принуждения и естественно, мы перебрались к другим сюжетам. Каждому хочется поделиться личным, пережитым. От себя никуда, да еще в столь странных обстоятельствах, не уйдешь. Женя ходила, я полагаю, в каптерку не из любопытства, а из идеалистических побуждений и желания уберечь меня от весьма вероятных неприятностей, которые, как ей мнилось, подстерегали за каждым углом.
— Да всем здесь на все наплевать! — успокаивая я ее. — Кому мы нужны! По этому переулку редко ходят.
— Ты зачем в Томск приехал! — колко спрашивала Женя. — В каптерке отсиживаться или учиться?
— Я приехал сюда, чтобы познакомиться с одной замечательной девушкой. Высокой, стройной как тополь, с туманными очами.
— Нет, я серьезно, — и Женя опускала глаза.
— И я серьезно. В Киеве подобных тебе нет. Там все толстые, глупые, и с ногами у них неважно. Короткие…
Стеснительная Женя всякие такие — физиологические — подробности стеснялась обсуждать. Она подбирала ноги под стул, пытаясь скрыть потрепанные туфли, и краснела. Я ее в два счета загонял в угол, но вместе с тем не мог ничего объяснить: зачем мне зек с каптеркой и двумя разложившимися конвойными, по которым плачет трибунал. С Женей я больше не целовался, только держались за руки. Просачивались сквозь ограду, усаживались на лежаке, покрытом овчиной, привалившись плечом к плечу, и дорожили возникшей условной близостью. Зек смотрел иронично, прищурясь.
— Не разберу что-то: женихаетесь ли вы или просто?
— Просто, — отвечала Женя. — Просто.
— Непохоже, — улыбнулся зек. — Из того обязательно да что-нибудь выйдет. Или свадьба, или сразу ребеночек. Просто так ничего не случается.
— Случается, — заступался я за Женю. — Очень даже случается. Вот мы, например, сюда приходим просто так.
— Нет, — возразил зек. — Ты не просто так ко мне прицепился. Ты узнать что-то хочешь, прояснить. Я вроде тебя людей встречал. Рискуют, а непонятно: зачем?
Таинственный народ суоми
— До войны с немцами, — уточнил зек, — у меня была девушка. Между прочим, тоже с образованием. В педтехникуме училась. А я служил в Житомире. Тут финская подкатила, и загребли в действующую армию в середине декабря. Сунули в теплушки, сухой паек и боеприпас в зубы — и нах Ленинград. На улице мороз. Та еще холодрыга, хоть и хохлацкая. Сырая — она похуже. Хлопцы в обмотках, политрук — жидок, вдоль эшелона мечется и орет: полушубки с валенками по прибытии. Я, ребята, вам никогда не врал! Но и правды, сука, не говорил. Не по-уставному кричит — по-свойски. В грызло ему засандалить тогда никто не отважился. На вокзал моя прибежала сама не своя, носки притащила шерстяные, рукавицы, шарф, соль, спички, мыло — целую котомку набрала. Я ее спросил: ты — что? Склад ограбила? Благодаря ее приносу и выкрутился. В концентрат сала шматочек бросал — кисти силой набрякали. Делился с соседом, он вяленой рыбой угощал. Да… Иначе бы кранты! Так что женская случайность тоже от Бога.
О девушке из педтехникума он много рассказывал. Как в Житомире на обратном пути встретила, как пальцы лечила обмороженные, как под окном в лазарете сидела часами, как уборщицей нанялась, чтобы совсем рядышком быть, и как потом убежала к другому, с двумя кубарями в петлице.
Конвойные слушали, глаза распялив. Они про финскую вообще ничего не знали. Да и я лишь в газете о белофиннах читал. О финской в Киеве никто ничего. Об испанской тарахтели с утра до вечера, а о финской ни гу-гу. Незнаменитая война, по трагически точному определению Твардовского, краем задела и промелькнула, как туча, гонимая ветром. Чего там не поделили? Кому дают отпор? Ни взрослые, ни дети не имели понятия. Зачем нам Карельский перешеек? Что там, кроме снегов и сосен? Про «кукушек» во дворе, правда, болтали, распространяя всякие небылицы. Позднее, уже после войны с немцами, я узнал, что ни одной «кукушки» в плен не взяли и не убили, чтобы труп корреспондентам предъявить. Так тех «кукушек» никто и не видел.
Ранний томский снег возбуждал у зека воспоминания о финской.
— Тамошний климат здешнему сродни. Морозы не теплее нарымских.
Он в Нарыме сидел, отметил я. Женя почему-то тоже прореагировала на слова зека.
— В Нарыме морозы особые, — сказала Женя.
— Ты-то откуда знаешь? — усмехнулся зек.
— А вот знаю!
— Ну, раз знаешь, то и помалкивай. Нарым — закрытая зона. Туда без пропуска не проникнешь. У тебя откуда пропуск?
Пропуск у Жени отсутствовал. В Нарым после первого ареста выслали отца. Но зеку о том зачем знать?
— Суоми эти самые хорошие лыжники. Они без палок ходят. Мы сразу не сообразили: как без палок? А толчок? Мы тот толчок в январе до одури отрабатывали. Без палок, оказывается, им лучше и для врага, то есть для нас, опаснее. Автомат «суоми» зажмет под мышкой, стволом назад, пригнется и наворачивает скорость, одновременно отстреливаясь. Решил я тогда — не дам себя убить. Что ж вы нас, суки, палками замучили?! Разведчики хреновы, штабисты чертовы! В обмотках да с резиновыми креплениями — разве за ним угонишься?! Не угонишься, а главное, не убежишь от него! Он тебя скосит как травинку. И утонешь в белом море сугробов. У нас многие в сугробах погибли. Упадешь, пробьешь наст, и не вытащат тебя оттуда. Вот в снежной могиле и заснешь. Бывало или вперед бежишь, или назад, а вокруг из этих снежных ям доносится: братцы, помогите! братцы, спасите!
— Врешь, Злой! — вскипел я. — Ты выдумываешь! Задом нельзя стрелять!
— А передом? — ехидно спросил он. — Передом стрелять можно, когда нечем стрелять. Ты про автомат «суоми» не слышал ничего. Таинственная штука! Бьет лучше «шмайсера» и к адским холодам приспособлен. А в общем и целом суоми таинственный народ. Я одного лоб в лоб встретил. Одет в шерсть, весь в белом. Как медведь. Глаза черные, смотрит на меня в упор. Только я за винтовку схватился, а его уже нет. Туманом окутало и унесло. Это как понимать?
— Так и понимать, — сказала Женя.
Конвойные помалкивали. Они с трехлинейками, а трехлинейка против «суоми» что палка.
В подобных разговорах проходил часок-другой. И мы уходили. Расставались у Жениного Бактина иногда подавленные. Желтоватый фонарь не отбрасывал тени. Роща напротив стояла почти без листвы белой, с прочернью, стеной. Мне чудилось, что там кто-то притаился и наблюдает за нами. Но никто там не прятался, кроме слабого ветерка, покачивавшего отяжелевшие негнущиеся верхушки.
— Добром наши визиты не кончатся, — уныло сказала Женя. — Зачем мы туда ходим? Зачем?
Я не знал, что ответить. Как я теперь понимаю, мы тоже вели незнаменитую войну. Я-то мстил прошлому, но ей, святой душе, разве растолкуешь? Начнет жалеть то нас, то зека, плакать, упрашивать. Однажды до конца недели я о каптерке и не заикался. Черт с ней, с Женей! Если боится — ну и пусть! Каждый не только умирает в одиночку, но и живет собственным разумом, а разум неповторим, разум индивидуален. Я такой, какой есть. Буду идти своим путем.
«Маскарад»
— Зайду за тобой в библиотеку к шести, — пообещала Женя. — И пойдем.
Прискакала десять минут седьмого. Раздушенная одеколоном «Кармен», платок оренбургский — белый. Когда наш эшелон ехал в эвакуацию, на одной, не вспомнить название, станции такие платки меняли: полведра соли — два платка. Никто не хотел брать. Бабы кричали:
— Дальше ведро спросят. Берите — без них пропадете.
Откуда у нас соль? А проводники торговались. Где-то на перегоне перед платковым рынком продавалась соль.
Женин оренбургский — с кружевом по краю, красивый, тонкий, сбился у нее на затылок: оттого она мне показалась очень привлекательной. Пробор в ниточку. Глаза сияют, носик напудрен: пудрой, сворованной у матери из коробочки «Маскарад» Ленинградской фабрики грима, с клеймом ВТО. Коробочка лежала на полке, в кухне, рядом с рукомойником. «Кармен» она и раньше употребляла, а вот «Маскарад» применила впервые. Это что-то да значило! Пудра — новая ступень. Меня этот «Маскарад» в сердце толкнул. Сбоку к нему была приделана шелковая кисточка. Если бы я подобную имел в Киеве до войны, то сколько бы ночей не мучился, мечтая! К кисточке пришить шнурок, и моя испанка выглядела бы как настоящая. У каудильо Борис Ефимов на карикатуpax рисовал — один к одному. Франко жирненький, пузатенький, на дугообразных тонких ножках. Кисточка всегда свисает на кривой нос. И здесь, в Томске, у рукомойника, Испания догнала и стиснула сердце до боли. Испанский сапог давил меня и давил, словно кто-то подкручивал винт все сильнее и сильнее.