— Шамовка никогда не лишняя, — сказала Женя, выдернула у меня сверток и сунула в руки зека: почти насильно.
Мы убежали, не оглядываясь. На следующий день я подошел к воротам один, предварительно поклявшись Жене, что пойду прямиком домой на улицу Дзержинского. Я хотел узнать имена зека и конвойных. Казалось как-то неловким общаться без обращения. Не собаки же мы, и получил своеобразный ответ:
— Зачем тебе? Лишнее знание умножает печаль.
Я не удивился знаменитым словам Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме, услышанным из зековских уст. Библию я к тому времени знал неплохо для советского студента, не на память, конечно, но употребляемые в обиходе ветхозаветные истины мог всегда отнести к конкретному источнику. К Священному Писанию меня приучила няня, таская на службу по воскресным дням во Владимирский собор напротив Ботанического сада. У нее под подушкой хранилась пара затрепанных брошюр. Любимое чтение: Псалтырь. По нему я постепенно и приучался к русскому языку. Любимый псалом — 145-й. Разбуди ночью — отбарабаню без ошибки от «Хвали, душа моя, Господа» до «Господь будет царствовать во веки; Бог Твой, Сион, в род и род. Аллилуия». Засыпая, я нередко повторял про себя, как Господь разрешает узников, отверзает очи слепым, восставляет согбенных, хранит пришельцев и путь нечестивых извращает. Это все было про меня. Когда мать обнаружила случайно, куда мы с няней ходим по воскресениям, Священное Писание было разоблачено моментально, чтение Псалтыри прекратилось. И Экклезиаста — тоже. Но интерес не угас. Нет-нет да загляну в затрепанную брошюрку. Война выбила из меня нянины поучения, и без Псалтыри я начал изъясняться по-русски.
— Что у тебя в голове? — как-то спросила мама. — Ты отдаешь себе отчет в том, что Бога нет?
Мрачное молчание было ей ответом. А в голове у меня просто окрошка. Окрошка окрошкой, но фраза из Экклезиаста: кто умножает познания, умножает скорбь, засела в бедной головке одной из первых. Я не уверовал тогда в Бога, но от Библии не отворачивался. Имел ее в школьные годы и украдкой почитывал.
— Я тебя ни в чем не подозреваю, — прибавил зек, — но береженого Бог бережет. И у ребят имена не пытай. Ни к чему это. Кликуха моя для верных — Злой. Сейчас все кликухи носят. Усатый носит. Лобастый носил и относил…
И тут я припомнил внезапно, что и Каперанга наградили в Испании звонкой кликухой: Родриго! Шикарно звучало — Родриго! Под кликухами работали и немцы. Первого командира легиона «Кондор», палача Герники и Картахены Хуго Шперле называли Сандерсом. Гитлер и Сталин играли по одним правилам, и оба доигрались. Первый погубил Германию, второй загубил идею социализма в интернациональном — испанском — варианте навсегда.
Скандал на пленуме СП
Моя тетка Шарлотта Моисеевна Варшавер, театральный режиссер, с не очень ладно сложившейся человеческой и профессиональной судьбой, еще до войны подружилась с женой украинского писателя Андрея Васильевича Головко. Его главные произведения «Бурьян» и «Мать» входили в школьную программу. Очень одаренный прозаик, он попался на удочку коммунистической пропаганды и в середине 20-х написал роман из сельской жизни. К 30-му году он уже увидел, что принесла Украине власть большевиков, и ударился в историю первой русской революции 1905 года. В результате появился роман «Мать». Дикий голод заставил его замолчать. Он ходил по Киеву мрачный и угрюмый, не прикасаясь к бумаге. Война несколько оживила его, но не настолько, чтобы усадить за письменный стол. Он перебивался переводами, писал какие-то ужасные очерки и пьесы, но не выдавал на гора того, что ждали от «украинского Шолохова». Голод отнял у него и талант, и желание работать.
Близким он иногда жаловался осторожно:
— Не пишется что-то! Голова не та стала. Все о голодоморе мысли.
Союз писателей терпел молчание, весьма, кстати, симптоматичное, и наконец не вытерпел — начал потихоньку Андрея Васильевича критиковать: как это он ничего прекрасного не замечает в расцветающей Украине? В ответ раздавалось еще более глубокое молчание. Тогда начальство отдало приказ журналу «Перец» пройтись по несговорчивому упрямцу. Неприкасаемых у нас нет. Хоть ты и классик, а мы тебя к ногтю. К молчанию придраться трудно, национализм вроде бы привесить не удается, с бандеровцами отношений не выявлено, в прошлом ничего компрометирующего, но все равно достанем! Стали думать и додумались. Через сатирический журнал угробим и дезавуируем твои романы. Однажды, открывая журнал, украинский читатель вздрогнул и замер. На пол-листа изображался бурьян. На вытоптанном пятачке присел, спустив штанишки, маленький Андрей Васильевич, а над ним склонилась крестьянка в белой хусточке и спрашивает на «ридний мови»: «До каких пор, Андрей Васильевич, вы в бурьяне сидеть будете?»
Карикатура совершенно безобразная, хамская и пошлая, но на Головко, хотя и привыкшего к подлым литературным нравам и, случалось, подвергавшегося гонениям, она произвела удручающее впечатление, и он стал готовиться к аресту. На одном из пленумов Союза писателей, когда его вновь принялись упрекать в затянувшемся молчании, которое воспринимается как демонстративное, Головко поднялся с места, подошел к столу президиума, вынул из кармана членский билет и тихо произнес:
— Если я не нужен родной литературе, то могу покинуть ее ряды.
Зал и начальство замерли. Никто Головко не ответил ни слова — не сообразили, как реагировать. Вдобавок за столом президиума сидел Первый секретарь ЦК КП(б)У Никита Хрущев. Писатели знали его тяжелую длань. Головко помолчал, оглядел ряды коллег и произнес:
— Ну, значит не нужен.
И, положив билет на кумачовую скатерть, удалился — маленький такой, семенящий. Тут в зале поднялась буря! Как такое можно сказать! Да мы его сейчас! Хрущев мановением пальчика велел передать ему билет. Зал мгновенно унялся. Крышка Андрею Васильевичу! Крышка! Хрущев долго рассматривал билет, а потом передал подскочившему помощнику Гапочке.
— Добре, — Хрущ иногда употреблял украинские слова, — разберемся!
Жена Головко — Надежда Львовна — застала мужа в кабинете. При ее появлении он быстро закрыл иллюстрированный журнал, который рассматривал. Но она знала, что там помещены портреты покончивших жизнь самоубийством Скрыпника и Хвыльового. С той минуты она уже не оставляла его в одиночестве. На следующее утро явился помощник Хрущева, уже упомянутый Гапочка, и вернул Головко членский билет со словами:
— Никита Сергеевич просит вас лично продолжать свою полезную деятельность на благо нашей родной литературы!
Гапочка произнес фразу без запинки и по-украински. Головко сидел за столом без движения и продолжал молчать. Ситуацию в руки взяла Надежда Львовна. Гапочка ее речью остался удовлетворен. Хрущева она превознесла до небес. И сообщила, что муж работает над историческим романом «Артем Гармаш», что соответствовало действительности. Роман потом вышел тоненьким и каким-то хилым. Сломала она все-таки бедолагу, не позволила домолчать. От Хрущева кто-то позвонил в СП и велел больше к Головко не приставать. Проза Головко не потеряла художественного значения, хотя и свидетельствует об утопичности социалистических мечтаний и тупиковости революционного сознания.
Надежда Львовна — дама амбициозная — весьма гордилась знакомством с четой Залка. Каждый раз, когда Вера Залка приезжала в Киев, она приглашала московскую приятельницу на ужин, после чего выдавался спецзвонок тетке, которая могла поддержать беседу на высоком уровне по причине тесных связей со столичной художественной элитой, которые завязала еще до войны. Среди ее шутливых поклонников числились Толстой, Михоэлс, Добронравов, Судаков и даже Владимир Иванович Немирович-Данченко, который при встрече галантно целовал ручку, что сразу стало известно в театральной среде Киева.
— Приехала Вера Залка и обещала быть сегодня вечером. Приходи, не опаздывай. Спектакль без тебя сыграют. Я готовлю салат оливье.
Она и не думала скрывать, что ее гостья — вдова генерала Лукача, героя испанской войны, и что Лукач и Матэ Залка — одно и то же лицо. Однажды тетка сказала: