Молчание
27 января 1953 года, то есть спустя две недели после обнародования зловещей информации, была назначена церемония вручения международной премии. В мемуарах Эренбург отмечает, что сотрудник аппарата ЦК ВКП(б) Григорян — одиозного Головенченко со Старой площади уже вытурили — намекнул, что хорошо бы в благодарственной речи упомянуть о врачах-преступниках. В выступлении, опубликованном в «Правде», нет ни единого звука, который можно было бы превратно истолковать как поддержку кампании, развязанной Сталиным, и МГБ. Эренбург промолчал. Молчание было его громогласным ответом. Молчание не осталось незамеченным. Кто жил при Сталине и кто не переполнен злобой и завистью — знает, чего это стоило, и способен по достоинству оценить.
Я знаю, что означает молчание, когда от тебя требуют слов, когда тебя провоцируют и ждут неверного шага, чтобы потом сбить с ног. Крепко усвоил с детства и не забывал всю жизнь, хотя зрелые годы прошли в вегетарианские времена. Но это еще не все.
Вызов
23 февраля 1953 года «Правда» напечатала статью Эренбурга «Решающие годы». Мы не знаем, как выглядел первоначальный текст. Но в появившемся есть фраза, утверждающая, что «нет страны, народ которой был бы предателем». Я не встречал человека, который в годы сталинщины и в месяцы особого ожесточения отважился бы прилюдно произнести подобную мысль. Коллеги Эренбурга по цеху в тот момент не могли обрушиться ни на его книгу, ни на него самого. Никто не умел предугадать реакцию Сталина, его политическую игру. Возможно, Сталин специально оберегает Эренбурга — недаром премия называлась международной, возможно, авторитет Эренбурга будет использован вождем как ширма, сдерживающая зарубежных критиков, обвинявших Сталина в разжигании антисемитской кампании. Но вот Василий Гроссман беззащитен, он не лауреат, он в тени, хотя и он опубликовал в «Новом мире» роман «За правое дело». Еще 13 февраля — до появления эренбурговской статьи — Михаил Бубеннов в той же «Правде» печатает погромную статью о Гроссмане. Через неделю подловатенькая «Литературная газета» тиснула статью «На ложном пути». Подпись под ней отсутствовала.
Эренбург ответил на вызов. Он показал, что ложь имеет короткие ноги и что истину не так-то легко задушить. Время менялось, медленно, но менялось. В воздухе появилось нечто трудноуловимое и еле слышное. Это звучала капель. Огромная льдина сталинского режима дала трещину.
Silence-2
Я работал в «Литературной газете» в куда более легкие годы брежневщины, но я прекрасно помню, как готовились материалы против Александра Солженицына, как они писались и втихаря обсуждались в кабинетах Чаковского и Сырокомского и как выносились соответствующие решения. К сожалению, никто не ответил за это и не получил настоящего общественного порицания. А жаль!
Несколько десятков писателей хотели выступить в защиту собрата, но мало что у них получилось. Стоит подчеркнуть, что они не рисковали ни жизнью, ни положением.
В газете я молчал. Silence! Вина, конечно, ничем не искупимая, хотя я не любил Солженицына за то, что он позволял использовать свое имя в политической борьбе, и особенно — за очевидное стремление в «Архипелаге ГУЛАГ» взвалить всю юридическую и практическую ответственность на какую-то Иду Авербах, Матвея Бермана и прочих фириных, раппопортов и коганов. Остальные злодеи как-то растворились во тьме. Делал он это с определенной целью. Да, silence! Я боялся потерять работу, относительную свободу, возможность писать. После повести в «Новом мире» мои вещи отовсюду выбрасывали. О публикациях я не мечтал. Я не мог и не хотел жертвовать семьей, дочерью, которая нуждалась в дорогостоящем лечении. Понимая вопиющую несправедливость происходящего, наблюдая грязную кухню вблизи, мне, однако, были неприятны и защитники Солженицына, которые к нему относились с душевным равнодушием и бахвалились друг перед другом собственной храбростью, совершенно, надо заметить, условной. Они ставили автографы где угодно и на чем угодно, дразня слабеющий режим и зная, что с их более или менее известными на Западе фамилиями опасаться нечего. Оппозиция правительству начала входить в социальный и профессиональный имидж. Популярности иначе не добьешься. А наказание вполне терпимое. Пожурят на собрании коллег или в райкоме — и все дела! О расстрелах, ссылках, высылках и прочих карах никто и не помышлял. Однако подписная кампания сделала свое, общественное мнение кое-чего добилось. Впрочем, Солженицын, кажется, не обратил на то никакого внимания. Он принял борьбу других без благодарности, как должное, что удивительно. Впрочем, он опирался на более мощные силы, которые вели из-за рубежа «холодную войну».
Но все равно: silence!
Чаша позора
3 марта, то есть за два дня до того, как Сталин утратил, слава Богу, физическую возможность отбирать у людей жизнь, Твардовский и вся редколлегия журнала «Новый мир» — Тарасенков, Катаев, Федин, Сергей Сергеевич Смирнов, будущий автор слабенькой антисталинской книжки об обороне Брестской крепости — прилюдно покаялись, что пропустили роман Гроссмана — вполне, надо заметить, невинный. Удержись на день-два, Твардовский и не испил бы чашу позора. Фадееву, Катаеву, Первенцеву — все равно. Им что на прижизненную, что на посмертную репутацию наплевать. Они гнездились в складках власти и чувствовали себя в безопасности и весьма комфортно. Они демонстрировали ВКП(б) свою оценку событий и искренность и дальнейшими выступлениями против Гроссмана в конце марта, уже после кончины их вождя.
Капель гремела все отчетливей, но они — глухари — не верили в близящуюся оттепель. Они не могли себе вообразить, что смена времен года — не только климатическая, но и историческая закономерность. Они не желали смириться с тем, что тирания мертва. Во всяком случае — сталинская тирания.
Склянки били отбой.
Гуталин дал все-таки дубаря
Последняя схватка Эренбурга со Сталиным произошла в дни, когда академик Исаак Израилевич Минц, бывший комиссар в «пыльном шлеме» времен Гражданской войны, придворный партийный историк, не раз переписывавший и переосмысливавший происшедшее на территории Советского Союза, вместе с бывшим руководителем ТАСС времен войны и сохранившим позиции в информационной системе до той поры Яковом Семеновичем Хавинсоном-Марининым явились к Эренбургу, предложив подписать покаянное письмо с просьбой к правительству депортировать на Дальний Восток евреев, живших в Центральной России, на Украине и в Белоруссии, чтобы уберечь их от гнева народного. После суда над врачами-убийцами, несомненно, возникнут эксцессы. Депортация — путь к спасению. Аргументы Минца и Хавинсона не убедили Эренбурга.
Осужденных предполагалось казнить, и это предположение выглядело весьма основательным. Убил же Сталин несколько месяцев назад членов ЕАК, которые вообще не имели никакого отношения к каким-либо практическим действиям, связанным хотя бы отдаленно с человеческими жизнями. Даже главному врачу Боткинской больницы Борису Абрамовичу Шимелиовичу не инкриминировали намерений причинить вред здоровью представителей партноменклатуры. Чепцов предъявлял ему лишь идеологические обвинения, мало чем отличающиеся от обвинений в адрес Переца Маркиша или Давида Гофштейна, которые никому диагнозов не ставили и рецептов не выписывали.
Письмо, которое развозили Минц и Хавинсон, отказались подписать Герой Советского Союза генерал-полковник Яков Крейзер, народный артист СССР Марк Рейзен, один из лучших певцов Большого театра, автор музыки к популярной песне «Широка страна моя родная» Исаак Дунаевский, которая считалась чуть ли не вторым после «Интернационала» гимном Страны Советов. Говорят, что письмо отказался подписать Вениамин Каверин, во что я слабо верю. Вряд ли к нему вообще обращались с подобным предложением. В книге профессора Якова Рапопорта, одного из узников Лубянки тех дней, о Каверине нет ни единого слова. Подписал документ автор бессмертной «Катюши» Матвей Блантер, который позднее признавался, что со страхом и стыдом открывал свежий номер газеты, где предположительно должно было появиться обращение.