Всё чаще испытывал Алфред недовольство самим собой: что-то, догадывался он, в его жизни складывалось неправильно. Он, когда лежал один в доме у реки, когда не хотелось никого видеть — ни Короля, ни Землянику, а больше всего гостей, хотя бы в лице этого отвратительного майора Майстера, он размышлял о собственном детстве, юности, женитьбе… Книги в его детстве мало фигурировали, его родители читали Библию и, бывало, какие-либо журналы о земледелии, в семье уделяли внимание способностям и ремёслам. А женитьба… Нет, он не зарился на приданое Хелли, он хотел жениться, и только. Она ему нравилась, тем более, что нравилась его родне. Он мечтал, конечно, о разном, но земном. О нет, генералом стать он не хотел, а хотел иметь свой собственный небольшой хутор. И мастерскую хотел. Даже лучше, если фабрику. Быть фабрикантом — это реальность, вернее, была ею… Но что-то шло не так.
А теперь ему уже сорок один. Не старик, но на что ещё надеяться в будущем, когда в мире всё смешалось, а что есть правда — неизвестно, в чём истина — каждый знает по-своему. И жена ушла… Сама. А он не возражал, даже был рад, хотя что теперь? Сын… Какое у него будущее? Будет ли у него семья когда-нибудь? Своя собственная семья, жена и дети? Он мечтатель, фантазёр, распилил велосипед — до такого надо было додуматься: отпилил у мужского велосипеда часть рамы, верхнюю перекладину, и получилось, как у дамского… Хорошо пока ездок мало весит…
Смешной он, этот Король! Доверчивый: не сомневается, что Хелли скоро вернётся… Но почему перестал спрашивать про бабушку, чёрт побери?! В первое время после её ареста постоянно приставал: где Ангелочек? Про Сесси теперь спрашивает несколько раз. Когда ездил на своём переконструированном летательном аппарате в Звенинога — допрашивал Юхана, объездил всю деревню и везде вокруг искал Ниргит с Ару, Сесси. Не нашёл, не узнал ничего. Ни Усатый Таракан — Мартин, ни седовласая хозяйка Малого Ару, Эха, ничего не имели сказать Его Величеству. Он и на Большой Ару — хутор по соседству — заглянул, надеясь поговорить по-мужски с Калевом, но его также не оказалось. Приветливая Альма, тоже седая женщина, хозяйка Большого Ару, объяснила, что Калева отправили воевать с русскими. Подошёл сухопарый мужчина, весь в муке, и с сильным русским акцентом начал расспрашивать хозяйку Большого Ару:
— Это кто есть молодой красивый человек?
— Это брат Сесси, — объяснила седая женщина, — он разыскивает Сесси и Ниргит, пришёл узнать у Калева.
Старик, похоже, был расположен что-то рассказать интересное, он уже сладостно вздохнул, — видать, обожал поговорить, уже набрал воздуха побольше в лёгкие, но седая женщина властным голосом ему приказала:
— Давай, Зайцев, займись с мукой, времени мало, а я гостя угощу…
И Зайцев, — оказывается, это его фамилия и он был мужем этой властной хозяйки, значит, и она была Зайцев (на эстонском языке русские фамилии женского рода не кончаются на букву «а»), значит, и Эдна, высокая красивая девушка лет тринадцати, и Роози, и другие дети — все они были Зайцевы, в том числе и отсутствовавший Калев, — так что Зайцев, хромая на одну ногу, — он, видать, инвалид, — отправился заниматься с мукой. Седая женщина пригласила Короля в дом и действительно дала киселя. Король поел из вежливости да ещё чтобы рассмотреть весь вертевшийся вокруг него малорослый народ, таращивший с любопытством глаза. Насчёт Сесси и Ниргит он так ничего и не узнал. Сумей хромой Зайцев отвести душу, Король узнал бы, что вместе с Сесси арестовали и Ниргит. Но старику это сделать не удалось.
Где Сесси, не знал даже Алфред. Ему было известно, что арестованных содержали не только в тюрьме, что были ещё и бараки где-то в лесу у Медвежьего Озера для военнопленных. Охраняли их, однако, не обороновцы. Это мешало что-нибудь выяснить. Но почему Король больше не задаёт вопроса: «Когда Ангелочка освободят?» Он что же, больше не верит ему, Алфреду? Этого не хватало!
Когда Алфред находился в дежурной комнате батальона, он с непонятным чувством обозревал карту Европы. Вернее, перед ним на стене висели две одинаковые карты. На одной Германия в начале войны. На этой карте она окрашена в чёрный цвет, такого же цвета была Италия с островами Сицилией и Критом. Ещё Албания чернела на берегу Адриатического моря. В Северной же Африке чернела одна лишь Ливия. Все остальные территории принадлежали либо странам нейтральным, либо враждебным к Германии (именно так была обозначена нераскрашенная территория). То была карта 1939 года. На другой карте чёрный цвет залил всю Европу от Северного моря до Сталинграда в России, нейтральной оставалась лишь Испания на Пиренейском полуострове и Швеция на Скандинавском, а в Северной Африке рядом с Ливией чернела ещё половина Египта… То была карта уже 1942 года.
«А сегодня? — подумалось Алфреду. — Почему нет карты Европы сегодняшней? И какого бы она сейчас была цвета? Какие места на ней обратно побелели?»
Он понимал: карты Европы на сегодня, 1944 года, никто не повесит на этой стене.
Пока Алфред размышлял над картами Европы в штабе самообороны, Король Люксембургский рассматривал на стенах ателье Калитко его картины. Он таки навестил Ивана. В том самом доме, где однажды жарким летом в отсутствие Жоржа Калитко рассматривал страшные фантазии, кровопролитные, с отрубленными головами и отрезанными грудями, которые затем Королю довелось и в жизни увидеть. Как и летом, здесь зимою вход также шёл через веранду. Он, конечно, постучал, ему самому не нравилось, когда входили в дом без стука, как Эйнар с Ребра заходил в дом Сааре.
Жорж Калитко сидел за столом в помещении, которое могло быть и кухней, хотя ею не являлось, несмотря на присутствие плиты с одной конфоркой. Жорж Калитко ел суп из алюминиевой миски, от алюминиевой миски поднимался вкусный пар, а маленький Иван как раз разливал суп во вторую, которую, едва Король вошёл, протянул ему:
— Ешь, я себе другую миску возьму.
Король не отказался. С тех пор как Хелли уехала, он с удовольствием принимал угощения, ежели предлагали. Калитко, как всегда, небрит. Он, наверное, терпеть не мог бриться. И он, видать, терпеть не мог без толку болтать. Он ел и не болтал. Когда поел, встал из-за стола, не сказав «спасибо». Стал одеваться и, лишь уходя, хлопнул Ивана по плечу:
— Не балуйте тут, я по делу, — и ушёл.
Иван стал показывать, как он живёт. Показывать было мало: топчан, почти не видный из-за холстов и рам, которыми наполовину завален, вернее, окружён. Расположение же комнат Король помнил, он с любопытством смотрел на стены, где тогда висели те картины, — один только гехатипат оказался на своём месте. Иван начал мыть посуду на веранде и не уделял внимания своему гостю. Король рассматривал картины, которые заменяли старые кровавые изображения.
И ему представилось полчище глаз. Столько их он не встречал нигде. Дело даже не в том, что он не видел столько глаз сразу, а в их выражении: глаза жили… Взгляды, живые взгляды, они вроде следили за Королём, в какую бы сторону он ни двинулся. Но и это не главное. Глаза были всюду. На одной картине изображён потолок с глазами на нём, на другой нарисована щель в полу, и из неё смотрели странные, словно кошачьи, глаза, смотрели они и из дождевой бочки, и из лоханки с водой, буравя Короля сквозь прозрачную жидкость. Эти-то глаза показались знакомыми, но Король не мог сообразить, чьи они. На ещё одной картине из зеркала смотрели внимательные глаза, на другой из-под чёрной шляпы глядели горевшие ненавистью глаза; из-под кровати (в картине) смотрели они, полные страха; из окон омнибуса; из печи; колодца — отовсюду выглядывали глаза: синие, серые, чёрные, жёлтые, зелёные… Эти глаза даже не смотрели, они выражали: зло, смех, грусть. Но в них жило нечто такое, что создавало у Короля ощущение страшной безысходности, невозможности спастись от них, словно в мире всем всё видно, словно одному быть человеку нигде невозможно, словно жизнь состоит из одних глаз — и в море, и в воздухе, во мраке, даже в самой земле; а на одной картине человеческие глаза образовали на воде между листьев какое-то скопище, похожее Король наблюдал весною, когда зарождались на пруду Звенинога лягушки. Король не был в состоянии охватить мыслью все нарисованные глаза, от этого можно было сойти с ума. Он с ужасом отпрянул, когда на него смотрели чьи-то совершенно живые глаза, не сразу сообразил, что то были его собственные, отразившиеся в зеркале, а не с картины.