— Кабы не ваши сестрички да не ваш монастырь, — сказал придворный, звали его пан Хжонщевский, — мы бы и не приехали. Его высочество королевич только ради вас сюда явился и завтра будет в костеле.
Сестра погрустнела.
— О, конечно, — огорченно прошептала она, — но ведь это такая беда!
И она умоляюще взглянула на пана Хжонщевского. Ей не хотелось, чтобы он задавал вопросы.
На помощь пришла пани Юзефа. Чтобы отчасти переменить тему, она спросила:
— А как там наш новенький ксендз?
Увы, здесь, вблизи монастыря, любой разговор переходил все на тот же предмет, от этого наваждения нельзя было избавиться. Сестра Малгожата все же немного повеселела.
— Вчера провела я ксендза в его покои, после беседы с матерью настоятельницей он был бледный, как мертвец, еле шел. Нет, он для нашего монастыря слабоват. То ли дело ксендз Лактанциуш, ксендз Игнаций… Те-то — львы! — засмеялась сестра, блеснув глазами. — А этот! Конечно, она показала ему обычный свой фокус с закопченной ручкой!
— Значит, мать Иоанна обманывает? — спросил Володкович.
— Да нет, какой тут обман? Разве не дьявол велит ей каждый день закоптить восковой свечкой дверную ручку в трапезной? Самое настоящее бесовское дело… Нет, нет, в нашем монастыре доподлинно орудуют бесы! Вы ничего такого не думайте!
Хжонщевский посмотрел на Володковича, как бы ища одобрения в глазах маленького шляхтича, но тот не обращал внимания на разодетого придворного и, уставясь на сестру Малгожату осовелыми глазками, постукивал грязным пальцем по стойке и бессмысленно повторял:
— Нечего обманывать, нечего обманывать, все должно быть настоящее. Иначе я не согласен.
Хжонщевский тоже был пьян, он потянул Володковича за лацкан кунтуша, и они вернулись к компании. Стаканы с медом стояли наполовину выпитые, немало меду было разлито, господа придворные уже изрядно налакались. Хжонщевский и Володкович опять принялись пить мед большими глотками. Хжонщевский гневно спросил:
— Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? — обратился он к другому придворному. — А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их!
— Вот кабы бесы с них платья снимали, — вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого.
— А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, — доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. — Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; «Гарнец! Гарнец!»
— Досада, да и только! — заявил пан Хжонщевский.
— Это тот самый Гарнец? — спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского.
— Тот самый, — отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял.
Володкович насторожился.
— А при чем тут ее величество королева? — спросил он.
— Больно ты, друг, любопытный.
— Скоро состаришься, — важно добавил истопник.
— А кто ты, собственно, такой? — обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. — И чего здесь крутишься?
Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка.
— Милостивый пан, — заскулил он, — милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет…
— Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? — сказал пан Пионтковский. — У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница — ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет.
Володкович причитал:
— Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура — мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной — суды, иной — поездки, а я — где отпущение грехов, там и я. Во как! — И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька.
Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих.
— Так вот, пан Володкович, — молвил он, — на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах — ни, ни! — И он приложил палец к губам.
В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну.
— Пан истопник, смотри, не подведи меня, — заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, — приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын!
Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь.
— Что ж это вы, пан Аньолек? — сказал он. — Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь.
Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами.
— Представляю милостивым панам, — возгласил Одрын, — пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [23]. Садитесь, любезный пан Аньолек.
Аньолек стал извиняться:
— Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить.
— Садитесь и выпейте с нами, — закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор.
Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту.
— Садись, — сказал он, — стакан меда тебе не повредит.
Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало.
— Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? — крикнул Володкович, хлопая его по плечу. — Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! — И он поднял стакан с медом.
— А, да что мне их пляски! — с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. — Беда в том, — продолжал он, — что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный.
— Вестимо, бедный, — пробасил Одрын. — Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать?
— Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, — вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки.
— Да на мой орган еще хватило бы! — вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда.
Казюк, наклонясь к нему, сказал:
— Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься!
— А что тут еще делать? — уныло спросил органист. — У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой…
Казюк усмехнулся.
— Баба толще — поцелуй слаще.
Но Володковичу уже стало невтерпеж.
— Слушай, ваша милость, — схватил он Хжонщевского за руку, — пошли учить монашку пить! — Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин.