В народе больше всего вспоминали Маслава и его времена. Маслав, говорили люди, поступал как свентокжиские разбойники, равнял горы с долинами: что отбирал у князей и епископов, то раздавал беднякам.
Только однажды услышал Генрих иные речи от крестьянина, приписанного к епископским землям и проживавшего на самой границе, под Люблином. Там, в лесу, стояла его хибарка, занимался он тем, что смолу курил и уголь жег для краковского епископа. Когда Лестко спросил у него про Маслава, он стал того проклинать.
— Все они князья одинаковы, — сказал смолокур. — Сукины дети! Было время, деды наши гнали их в шею{117}, все они удирали к Маславу, только пыль из-под коней летела, а мы за ними с деревянными вилами.
Увлекшись, он говорил «мы», будто сам вместе со своими дедами принимал участие в резне и в грабежах, о которых говорил с явным восхищением:
— Зимою мы панов рыцарей по льду гнали, дубинами молотили да головой в прорубь окунали, а морозы тогда стояли, каких и старики не упомнят. Насадишь косу стоймя — и коли, не робей!
— Ну, а теперь пошли бы вы бить панов? — спросил Лестко.
— А чего ж нет? Пусть только знак подадут. Я-то прежде жил возле Бодзентова, так у нас там вроде артель собралась. Каждый принес оружие, что у кого было: луки, ножи, мечи, все в одну кучу. Хотели мы идти на князя, в Сандомир. Да епископ дознался про наши разговоры, схватили нас и в разные стороны раскидали, кого под Вроцлав, кого в Любуши или в Будишин, а кого под Люблин. Всюду у него, подлеца, поместья есть. И с дьяволом он запанибрата. Сказывал тут один человек, что епископу в краковском костеле сам дьявол прислуживает.
Лестко хохотал, а Генрих слушал молча. И вдруг, будто очнувшись от сна, сказал себе: «Скорей за работу, за работу надо браться». Но и после этого разговора он ничего не предпринял.
Каждый раз, возвращаясь в Сандомир, он замечал, что дела там идут все хуже: хозяйство словно паутиной зарастает, священники сторонятся князя как зачумленного. Замок опустел, и если кто являлся к Генриху, то непременно с какой-нибудь просьбой, как тогда, в Опатове, Якса. Виппо после смерти Юдки ходил печальный; служил он исправно, но, видимо, старался побольше откладывать в свои закрома; шли слухи, будто он хочет вернуться в Германию. Гертруда сетовала, что не в силах уследить за хозяйством в замке, — челядь ее не слушается, все знают, что князю ни до чего дела нет. Всякий раз, когда Генрих появлялся во дворе замка верхом на нечищенном коне, кутаясь в измятый с дороги плащ, Гертруда встречала его одними и теми же словами: хочет, мол, обратно в свой монастырь. Генрих слушал ее жалобы, сочувственно кивая.
Однажды пришел к нему Виппо и сказал, что без Князева брата в Сандомире не обойтись. Казимир должен вернуться из Германии, иначе он, Виппо, бросит все и уедет.
Лишь теперь Генриху стало ясно, что за эти несколько лет произошли большие перемены, что сам он постарел и уже не способен держать в повиновении своих подданных.
— Ах, Виппо! — вздохнул он. — Как бы я хотел поехать с тобой в Рим!
— Что до меня, ваше преподобие, — возразил Виппо с натянутой улыбкой, я предпочел бы, чтобы мы оба остались в Сандомире.
— А в Краков не хочешь?
— Э, нет! — качая головой, сказал Виппо. — В Кракове меня съедят тамошние богачи. Мне лучше в Сандомире. А зачем, собственно, отдали в заклад Казимира? — спросил он, путая политику с торговлей. — Ведь князь Болеслав и так обещал вернуть Силезию князю Владиславу. Только что я получил известие: князь Владислав умер.
— Что ты говоришь? Откуда ты это знаешь?
— Уж я-то знаю. Теперь надо отдать Силезию его сыну, а князь Казимир вернется к нам, пособит в хозяйстве.
Генрих рассмеялся, но подумал, что Виппо прав: притязаний кесаря уже нечего опасаться, Казимир может вернуться на родину. Они тут же решили, что князь Генрих поедет в Гнезно, к князю Мешко, и вместе с ним предложит Болеславу начать переговоры об этом деле.
Но когда Генрих приехал в Познань, — Мешко в это время был там, оказалось, что братья успели договориться без него и, как только кесарь прислал к ним своих послов, уступили Силезию сыновьям Владислава, опасаясь, как бы кесарь опять не двинулся на Польшу. Насчет возвращения Казимира тоже все было улажено до приезда Генриха. Оба они, Болек и Мешко, уже подумывали о том, как бы вытеснить из Силезии сыновей Владислава Болек не мыслил себе жизни без своего Вроцлава.
Итак, все устроилось, и Генрих возвращался в Сандомир, радуясь скорому приезду брата, но, в общем-то, на душе у него было невесело. Ехали они через Мазовию, по раскисшим от дождей дорогам. Свита, сопровождавшая его в Познань, отстала в пути. Генрих не хотел задерживаться и поехал вперед, взяв Говорека, Герхо и еще нескольких человек. Но даже это немногочисленное общество раздражало его. Говорек в Познани вел себя как дурак, со всеми задирался, требовал почестей, ссорился из-за места за столом, — словом, сумел нажить себе и князю уйму врагов в Великой Польше. И Герхо, преданный, почтительный Герхо, который следует за ним, как тень, — чего это он всегда смотрит на Генриха с упреком, как будто хочет ему внушить, что, несмотря на все, не держит на него зла? Приятней уж видеть рядом с собой Владимира Святополковича, хоть он и не похож на деда, а может, именно поэтому Генрих с любопытством вглядывался в лицо Владимира, так как узнал от Мешко прежде неизвестную ему сплетню: будто Петр Дунин был в сговоре с Агнессой, настраивал ее против мужа, и они вдвоем собирались захватить власть в свои руки, а князя Владислава бросить в темницу и задушить. Тогда бы они завладели Польшей, и Владимир мог бы стать третьим польским королем из новой династии. С усмешкой смотрел Генрих на учтивого, приветливого, веселого Влодека. Да, кабы не измена Добеша, слуги Агнессы, на челе этого потомка византийских императоров сияла бы корона. А она была бы ему к лицу!
Кроме этой сплетни, Генрих мало что узнал от Метко; им почти не пришлось говорить без свидетелей. Мешко, как всегда, ужасно важничал, был окружен толпой приближенных; он завел при своем дворе множество каких-то непонятных должностей, титулов, к нему все обращались «ваше величество». «Ваше величество!» Генрих чуть не свалился со стула, когда в первый раз услыхал этот титул в светлице познанского замка. Но, приглядевшись к Мешко, к тому, как важно он восседает со своей женой и с сестрой жены, окруженный кучей сыновей, которые потихоньку грызутся за его спиной, Генрих почувствовал, что Мешко действительно сидит в своем кресле, как на троне. Непонятно, как это ему удается без особых усилий держать крепко в руках свое, впрочем, небольшое княжество! Все при дворе кланяются ему в пояс. Не иначе как Мешко подумывает о короне! О Болеславе он отзывается с пренебрежением, хоть и весьма осторожно. А Генриха, видимо, вовсе ни во что не ставит, считает его не то священником, не то монахом; все спрашивал, каждый ли день служит Генрих обедню, и удивлялся, что Генриха еще не рукоположили. На Поморье Мешко обделывает свои дела очень ловко, правда, с оглядкой на могучую Данию и на тамошнего короля Вальдемара{118}, однако не препятствует поморским князьям вступать в сношения с Барбароссой. Оба эти монарха были в глазах Мешко воплощением величайшего могущества, а Польшу он ставил очень низко.
— Куда нам до них! — повторял он. — Разве у нас найдешь человека с такой крепкой рукой, как у короля Вальдемара? — И все его разглагольствования вертелись вокруг Поморья — без моря он-де существовать не может. Он сплавлял по Одеру до Щецина соль, которую ему за бесценок присылал из Кракова Болеслав, да еще вывозил из вроцлавских рудников разные руды и минералы, которые зачем-то были нужны французам и англичанам. И все у него шло так удачно, слава его, бог весть почему, с каждым днем росла, хотя был он всего лишь непомерно чванливый и очень глупый человек, вдобавок беспамятный. «Зато прирожденный князь, — думал Генрих. — Ему будут повиноваться».