Генриху отвели простую монашескую келью, и он, улегшись на грубый тюфяк, набитый пахучим сеном, сразу же заснул. Утром, по старинному обычаю, здешние женщины принесли ему льняные полотенца, потом состоялось освящение верб. Все с удивлением смотрели на ветку Генриха, настоящую пальмовую ветку, привезенную из Святой земли. Тэли гордо нес ее перед своим господином. В костеле святили вербы, и запах вербовых сережек разносился по всей горе, по всему монастырю. А вечерами здесь ярко светили звезды.
В пасхальные дни Генрих, обессилевший от поста и долгих молитв, стал раздражителен, нетерпелив. Казимир теперь казался ему никчемным вертопрахом. Он усердно готовился к исповеди — так много грехов отягощало его душу! Но, творя молитвы, он ловил себя на том, что слышит свое имя, произносимое на русский лад: «Генрих! Генрих!» Незаметно, будто змея, прокрадывалось оно в его сознание, бередило душу. И внезапно все вокруг погружалось во мрак, все, что прежде казалось простым, само собой разумеющимся, становилось трудным и невозможным.
Соблюдая древний обычай, аббат здешнего монастыря каждый год отправлялся в страстной четверг вечером во главе процессии, состоявшей из наиболее чтимых монахов, в Таржек со святыми дарами и в страстную пятницу исповедовал там разбойников. Выходя из лесов, спускаясь с гор, они собирались в этот день в Таржеке, слывшем издавна святым местом.
Освятили его во времена Щедрого и Германа, которые приезжали сюда охотиться, и совершила этот обряд королева Добронега{109}. Но еще при их родителе Таржек был известен тем, что здесь справляли непристойные гулянья и игрища. Был он расположен у подножия гор, там, где леса, сплошной лавиной сползающие по склонам, смыкаются с полями. Даже Генриха, повидавшего столько разных мест, многое здесь поражало. Но монахов, привыкших к польским обычаям, хоть были они чужеземцами, и сопровождавших князя юношей — Владимира Дунина, Говорека и Казимира, — как будто ничто не удивляло. По дороге в Таржек молодые рыцари вели себя совсем свободно уходили в сторону, обгоняли процессию, возвращались, нарушая ее чинное движение. Князь Генрих в конце концов не выдержал и сделал замечание Казимиру, а тот уже усовестил своих друзей.
Таржек славился по всей округе еще и тем, что сюда приходили с гор лесовики со всяким лесным товаром; здесь они встречались с жителями равнин, которые выносили на рынок муку, домашнюю утварь, луки, стрелы. Происходил обмен — иного вида торговли лесовики не знали; они платили за все куньими сороками, а порой и более ценным мехом. Рынок располагался вокруг небольшого замка, которым управлял кастелян Гмерек, и у костела, поставленного дедом Генриха, Владиславом Германом, в честь его патрона. Невелик был костел и неказист, но его гладкие стены из тесаных бревен напомнили Генриху таинственную каменную стену в лесу близ Цвифальтена, где старый табунщик Лок рассказывал ему свои истории. Костел окружали исполинские вязы и липы, ветки которых переплетались где-то под самым небом и были испещрены гнездами вечнозеленой омелы.
Деревья стояли еще голые, поэтому пучки омелы, где расположенные венчиками, где собранные в гроздья, особенно бросались в глаза. Генрих невольно взглянул на них, а священник, шедший рядом с аббатом, поднял руку и осенил их крестным знамением. Бесовское зелье! Топоры монастырских служек давно бы с ним расправились, не примостись оно так высоко. Церковь строго-настрого запрещала плести венки из омелы, и ни один из здешних монахов не входил в тот дом, где у притолоки была подвешена омела.
Что и говорить, глухой угол! С древних, дохристианских времен его считали местом мирных встреч и мирной торговли, находящимся под покровительством богов, однако, по мнению краковского епископа, покровительствовал ему сам дьявол. Нередко еще слышались здесь гулкие звуки бубнов, доносившиеся с гор и из лесных чащ. Но уже не собирались в Таржеке парни, разубранные в зелень, и девушки в пышных рогатых венках, а на месте старого языческого капища стоял костел святого подвижника Эгидия. Краковский епископ сумел убедить князя Кривоустого, что край этот следует препоручить его, епископа, опеке, ибо церковь должна наблюдать за тем, чтобы не возродились гнусные языческие обычаи. Болеслав послушался епископа и пожаловал ему таржекскую кастелянию{110}. А меновая торговля шла здесь так бойко, доходы приносила такие богатые, что не только епископ наживался, но и князю на содержание двора перепадала изрядная десятина.
День был солнечный, приветливый, после него наступила теплая ночь. Из пущи пришли парни и девушки нести стражу у святых даров, которые были помещены на боковом алтаре в маленькой часовне. Несколько пар вошло внутрь часовни и стало на колени вокруг алтаря, остальные расположились под открытым небом. Раскладывать костры здесь не разрешалось, и все тонуло в теплом сизом полумраке, из которого доносились смешки и шепот.
Генрих долго молился в костеле, потом лежал, простершись ниц, и наконец пошел исповедаться к аббату Эгидию. Француз-аббат{111} мало что понял из его исповеди, так как Генрих говорил по-польски, и не мудрено, что Эгидий без тени удивления выслушал признания князя сандомирского.
Выйдя из церкви, Генрих направился к замку. Весенняя ночь обдавала его своими ароматами, с полей долетали звуки свирели, а в пуще, несмотря на все запреты, мерно гудели бубны, как бы подыгрывая танцу. В здешних лесах всегда кипела жизнь, вольные их обитатели, homines bellicosi[12] отличались храбростью и частенько оказывали военную помощь князьям. Со стороны Свентомажи — места, где церковь запрещала собираться, потому что его посвятили святой деве, — доносились отголоски песен. Поближе, между замком и окружавшим город частоколом, горели костры, — там расположились на ночлег торговые люди. От костров тянуло запахами смолы и дыма, слышались приглушенные голоса.
Генрих поскорей спровадил из своей горницы Гмерека и всех прочих — он сильно устал, хотелось побыть одному. Правда, после исповеди думать о Верхославе стало не так тяжело, не так больно. А далекие ритмичные звуки бубнов, наигрыши свирели и дымный запах костров наполняли его ощущением, что все вокруг него полно жизни, что по лесам этим из края в край проносится ее могучее, животворящее дыхание.
Следующий день, страстная пятница, тоже был ясный. Все поднялись на рассвете, чтобы поглядеть на разбойников, которые придут исповедоваться. Этот обычай установился с тех пор, как в Таржеке были основаны монастырь и костел. Существовал он и прежде, только в самые давние времена разбойники приходили сюда раздавать беднякам то, что отняли у богатых. Вот и сейчас толпилась здесь голытьба — нищие монахи и сирые вдовы, надеясь чем-нибудь поживиться.
Вскоре со стороны гор показались разбойники. Шли они попарно, рослые, бородатые, кто полуголый, кто в дерюжной сорочке, за широкие кожаные пояса заткнуты ножи, ноги ниже колен туго обмотаны тряпьем и обуты в лапти, в руках кистени, а у некоторых обтянутые кожей щиты с металлическими бляхами и за плечами луки и колчаны. На шеях у разбойников, на поясах, на щитах были навешаны длинные медные и железные цепочки, которые бренчали в такт их тяжелой поступи. Кое у кого болталась на перевязи холщовая или кожаная мошна, в которой звенели монеты. Другие вели лошадей с притороченными к седлам и чепракам сороками куньих, собольих и бобровых шкурок — не иначе как разбойники наведывались и в княжьи бобровые гоны.
Впереди шел старик, с виду совсем дряхлый, белый как лунь, в белой холщовой хламиде. Не было при нем ни кошелька, ни оружия, только большой железный крест висел на груди, а под длинной сорочкой бряцали тяжелые вериги, опоясывавшие его тело.
— Мадей идет, Мадей! — закричали все.
Это и впрямь был Мадей, некогда свирепый разбойник. Он уже давно оставил разбойничье ремесло и выкопал себе у Оленьей горы большую яму; там он жил, неся покаяние за свои грехи, там и спал на каменном ложе. Крепкий еще был старикан, — правда, опустившись на колени перед священником, он потом с трудом поднялся, а все ж у него доставало сил таскать на себе пудовые вериги.