Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ну вот, пожалуй, это и все, что я хотел сказать издателю, направляя ему сей необычный труд так и не выясненного до конца коллектива авторов, может быть, и неосмотрительно мной усыновленный…

Остается только запаковать роман в надежный конверт, надписать адрес и под ним добавить, как это делали в письмах во время войны наши фронтовые юмористы-балагуры: «Привет цензуре, почтальону – шире шаг!».

Холомон Бахмелюк
Хиросим Добропас
Харон Антисоф

Итак, вначале будет

«Слово»

Знающе правду, а о ней молчати –
Есть злато в землю тщетно закопати
Симеон Полоцкий
Вторая половина 13–го века

Правда в конце концов всегда всплывает, хотя иногда и кверху брюхом.

Ланруж Лидокорк
Вторая половина 20-го века

Прежде всего – почему «Слово»?

Когда я задумал предварить предлагаемое широкой публике произведение какими-то своими разъяснениями и положил перед собой чистый лист бумаги, то на первой же строчке споткнулся: как это назвать?

«Предисловие»? – Но таковое уже существует. «К читателю»? – банально, да и не совсем точно – а если это будет слушатель или зритель? К тому же, мне не хотелось допустить даже в самом названии какой-либо эмоциональности.

Кто я этому произведению? – крестный отец? Наследник? Публи… По существу-то здесь имеет место публикация, и правильнее исходить именно из этого термина. Только какое из него можно получить производное? – «Публицист» – означает совсем не то. «Публикер», «Публикант»? – так вообще не говорят. «Публикатор»? – как будто правильно и близко к сути, но звучит как-то нехорошо, есть в этом нечто котовое: «катор» – почти «катэр», в целом вроде бы сокращение от «публичный кот». А уж публичностью-то здесь совсем не пахнет, да и публицистичность тоже будто не проглядывается.

Собственно, в истории литературы подобные ситуации известны, но только никаких вариантов они мне не подсказывают.

Вот, например, Николай Васильевич Гоголь просто взял да и включил в свои книги побасенки некоего пасичника по имени Рудый Панько, а кто он да что он – не сказал…

Пушкин Александр Сергеевич – тот нам все-таки своего протеже представил, написал в предисловии: так, мол, и так, был, дескать, такой человек Иван Петрович Белкин, и вот я вам его повести рекомендую.

Михаил же Юрьевич Лермонтов честно признался: Получил-де через третьи руки – от штабс-капитана Максима Максимыча записки покойного Печорина с разрешением напечатать их от своего имени, что и делаю, предоставляя читателю самому судить о правомерности такого литературного поведения.

Были и другие – более современные примеры…

Во всех этих случаях писатели как бы взяли авторство на себя, и им тут же поверили – на то они и классики… Я же ни на какое авторство не претендую, а лишь хочу с наименьшими потерями выпутаться из этой странной ситуации.

Сочинение сие передал мне весьма уважаемый человек, в прошлом – лицо духовного звания – досточтимый Хиросим Добропас, а в миру – Серафим Девятисильный. На закате дней своих бросил он монастырь и занялся разведением и продажей певчих птиц, и его каждую субботу можно было встретить на птичьем рынке. Там я с ним и познакомился. Сблизила нас общая страсть к философским рассуждениям и углублению в древние времена. Незадолго до своей кончины, расхворавшись, он отдал мне новенький черный чемоданчик-портфель, именуемый интеллигентами «дипломатом», а снобами – «атташе-кейсом», в нем-то и хранилось вышеупомянутое произведение в виде нескольких разнокалиберных самодельно сшитых нелинованных тетрадок, сплошь исписанных почерком не то чтобы плохим, но до чрезвычайности неясным, каким обычно пишут монахи-скорописцы. Разобрать его без навыка невозможно, как, скажем, не уловить непривычным ухом слов молитвы, читаемой сельским попом.

Меня поразило уже даже внешнее несоответствие формы и содержания: подобные бумаги хранят обычно в затрепанных, как мир, папках или, в лучшем случае, в засаленных холщёвых сумках, а тут – кейс!

Тетрадки были пронумерованы, каждая из них являла собой законченный кусок, за исключением одной, совсем на них не похожей – обыкновенной школьной тетради в косую линейку, где другим почерком было написано нечто вроде предисловия, на ней стоял номер нулевой! Наблюдалось в ней и еще одно существенное отличие от остальных тетрадей: строки на ее листах, если посмотреть на просвет, несмотря на линейки, не совпадали, в то время как в других тетрадях, хоть они, как уже сказано, и не были линованы, строки с обеих сторон совпадали в точности, сливаясь в одни и те же ряды, совершенно также, как в древних рукописных книгах, что свидетельствует о знании и соблюдении автором их законов церковного книгостроения, чего нельзя сказать о лице, писавшем «Нулевую тетрадку».

Думаю, что тут дело не обошлось без самого отца Хиросима, но точно я этого утверждать не могу, потому что он вскоре отдал душу тому самому Богу, служить которому до конца не пожелал, в чем-то с ним на старости лет разойдясь – философствование и копание в истории еще никого до добра не доводили.

Для властей предержащих гражданин Серафим Девятисильный исторической ценности не представлял, понеже был лицом, не имеющим не только прямых наследников, но даже хоть каких-нибудь сильно отдаленных родственников, и квартира его подлежала немедленому опечатанию. Через краткое время в нее был вселен рядовой очередник жилотдела, поспешивший вынести на помойку все, что осталось от покойного (имеются в виду, разумеется, не останки, а остатки выморочного имущества, никоим образом не могущие быть обращенными в пользу казны и не вызывающие вожделения кого-либо из людей). Таким образом, больше ничего в мои руки не попало, ни одной его собственноручной бумаги, и я, не зная его почерка, не могу теперь определить, как написана «Нулевая» тетрадка.

Но можно предположить, что сделано это все-таки им самим – на такую мысль меня наталкивают косвенные моменты, главным образом последний наш разговор, имевший место незадолго до его кончины. Это, скорее, был даже не разговор, а монолог-исповедь, вот что поведал мне отец Хиросим:

– В последние годы я опекал одного монаха-расстригу, человека странного и не совсем в норме, с точки зрения обычных людей. Про таких говорят «девяносто девять» – вроде бы сотой дольки у них не хватает. Я бы, однако, его скорей назвал «сто один», потому что нехватки в нем, пожалуй, не было, а даже имелось что-то лишнее, некий перехлест, если судить с позиции нормального человека. Это лишнее мешало людям понимать его, да и не ясно, сам-то он себя до конца понимал ли, в монашестве принял он имя Харон Антисоф, вторая часть которого являлась то ли фамилией, то ли прозванием. Последнее более вероятно – ведь фамилий монахи не признают, в то время, как отличительная прибавка к имени у них весьма распространена. Были, скажем, Сергий Радонежский, Иван Рильский, Симеон Столпник, Парашкева Пятница… Меня вот прозывали Добропасом. Имя Харон происхождение имеет, несомненно, греческое, а вот прозвание его меня всегда удивляло. Если оно произошло от фамилии, то на конце должно бы быть «в», и у какого-нибудь темного бурсака-недоучки, может, по ошибке бы и вкралась не та буква, но только не у Харона, ибо человек он был и грамотный, и просвещенный. Думаю, и тут не обошлось без греческого, ведь и звук «ф» пришел к нам из этого языка, и с» А» у нас слова не начинались. Да и весь облик этого слова даже на глаз какой-то греческий, тем более, что нечто похожее в античности встречается, например, имя Антисфен, среди людей, носивших таковое, выделялся особо Антисфен Афинский, живший до нашей эры и являвшийся учеником самого Сократа. У Харона с ним разница лишь в окончании, что наводит на мысль – он взял за основу своего прозвания имя того великого философа, заменив его окончание на «соф». Это могло означать, что он себя считает антисофистом – мне известно его отрицательное отношение к софистике как к одной из основ современной демагогии. Собирался все у него об этом спросить, да забывал, а потом уж и не до того было – умер он в одночасье, и только всего-то и успел, что попросить позаботиться об его бумагах, до людей их довести под любым соусом. Они были единственным, что нажил он за свою долгую жизнь, и в опубликовании их видел он единственную цель и смысл этой его жизни, в которой ему встретилось больше сволочей, нежели куличей. Особенно в последнее время, когда вошел он в конфликт с церковной властью в лице руководства той провинциальной епархии, куда входил наш монастырь. Тяжкая это была борьба. По сравнению с ней Давид и Голиаф смотрятся почти на равных. Харону всего-то оставалось до ухода на покой (это, по нашему, вроде пенсии) пару лет – потом почивай себе в беспечии, грей кости на солнце, да блаженствуй на монастырских харчах, а он плюнул на все и подался в мир. Да и я, на него глядя, расстригся – понравился он мне неуемностью и неустрашимостью и еще – верой в свое, перепродуманное. И на пастырей наших озлился я крепко, больно уж непотребно навалились они на брата Харона. Мы с ним и поселились вместе. Он все писал, а я вот птахами занимался, чтобы нам с ним на прокорм заработать. Его я ничем не утруждал, не отрывал от трудов умственных, сам справлялся. Много ли двум старцам потребно? – что тем же птицам-певуньям: поклевал, да водицей запил. Не скрою, была у меня где-то в глубине и тщеславия малая толика – слышал я, читал о людях, что другим и учениками и кормильцами приходились, а потом, когда те в истории прогремели, то и на других отблеск славы лег. А я, признаюсь, грешен – с детских лет о славе возмечтал, да только понял: мало чего могу, потому и в монастырь пошел – служа правослОвию, гордыню усмирять.

12
{"b":"582225","o":1}