Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Видел он, как ожили миллионы веретен, видел, как вся земля, и города, и села, и люди обновляются.

До высокой двери провожал он ткачей, на прощанье каждому крепко руку жал, добра-счастья желал, в работе успеха, в жизни радости, всем подарил по частице своего сердечного тепла.

Вышли веселые, на часы глянули, удивились немало: чуть не целый час беседовал с ткачами Владимир Ильич. Денек-другой по своим делам задержались ходоки в Москве — и домой. Приезжают, а уже ленинский маршрут с хлебом ждет на станции.

Рабочий за добро добром платит. Принялись из развалин подымать, оттаивать замороженные фабрики.

Не в корзине, не в сундуке везли ходоки болото Космынино к себе в Иваново, везли они его около сердца. Тепло, огонь, жизнь везли. Шуйские получили торф. Ленин-то ведь наказывал: каждое, мол, новое веретено на земле нашей тепла прибавит.

Потекли люди на фабрики со всех концов. И, кажись, если бы в те дни во всех топках погасло пламя, то хватило бы тепла в сердцах у рабочих, чтобы своим теплом отогреть фабрики, в ход пустить. Лизавета Ивановна поет на радостях:

Тут и пряжа, тут и лен
С миллионом веретен.

Встретились Сапожков с Кириллом. Сапожкову теперь не до обиды, да и Кирилл не прежний.

— Слышал, Кирилл, у кого были?

— Еще бы не слыхать!

— А вот не слышал, что хорошего про тебя Владимир Ильич сказал. Он привет тебе прислал.

— Полно-ка смеяться. Много нас таких-то, только об нас и заботы у Ильича.

— Истину правду, Кирилл, говорю!

— Коли правда, спасибо ему за привет, — Кирилл говорит, — а спасибо свое я в узорах выпишу. Только сделай то, что велел тебе товарищ Ленин. Мне Лизавета все рассказала. Простору душе моей дай.

По слову Ленина дал Сапожков душе мастера Кирилла простору. Стал Кирилл на свое место, непочатый родник не заглох. Расцвела душа Кирилла. Теперь он писал не то, что купцу под сорт, а то, что душе его мило, что зоркий глаз подсказывал. И днюет и ночует Кирилл на своей фабрике, никак душу не натешит.

Увидала его Лизавета Ивановна.

— Помни, Кириллушка, всегда, как Владимир Ильич про нашу-то почетную работу говорил.

— Кто ж из нас забудет про то? А уж мне ли не помнить!

И сколько раз выручал Ленин ткачей.

Со всей страны всем честным людям не заказаны были пути-дорожки к товарищу Ленину.

Миллионы веретен запели в округе. И такой ли светлый день встает, разгорается. Солнце в окнах горит, заливает корпуса, играет на лицах, в глазах ткачих, на узорах сверкает, на ситцах. И солнцу-то красному с людьми радостно.

Гудок на заре

Кто сочтет, кто скажет — сколько лучей у солнышка?

Кто сочтет, кто скажет — сколько травинок в поле?

Кто сочтет, кто скажет — сколько зерен наливается в урожайный год?

Кто сочтет, кто скажет — сколько кирпичей в стены нашей Москвы положено?

Нет такого счета и не было.

Но побольше того, братец, было светлых дум у Ленина. Имя Ленина у каждого в душе.

Скажем вот про ту же Марфу Власьевну Мотовилову, — почтенней ее ткачихи нет. И поныне она живет, здравствует. Тридцать годов на одной ткацкой отработала. А что скажет она, так всегда кстати. До революции не знала Власьевна азбуки, но у нее наши подпольщики находили приют. Одно время и «Трифоныч» останавливался у нее в лачужке. Кто он такой, во всей полноте она и не ведала до самой революции. А про Ленина он ей много рассказывал.

Доброй она души человек, Власьевна: за чужой щекой зуб не болит, а для нее чужая боль больнее своей. Разруха-то, голодовка в ту войну с метлой пришла, мести почала. Подкосил Марфу Власьевну тиф. Из больницы выписалась, побрела на ткацкую, а на воротах замок. Остановилась ткацкая. Куда деваться?

Была у Власьевны в деревне дальняя родня, где-то далеко в хлебной стороне. Поехала она туда поправиться малость. Там и задержалась.

Да не зря говорится: всяк кулик на своем болоте велик. Среди звона и фабричного шума у ткача веселей дума. Ни черемуха за овином, ни ситник с тмином не веселит, не радует ее души. Ей и мед вполсыта, и сон на душистом сене в полусон, и вольный воздух на поле вполдыха.

Заря-заряница, красная девица, умываться ходила, слезы на лугу обронила. На ранней заре пошла Власьевна с коромыслом на студеный родник, на круту гору по воду.

В полях брызнули всходы дружные, плотные, как щетка. Роса на всходах, как жемчуг, горит. Той чистой росой земля умывается, полотенцем розовым, что зорька выткала, утирается. Первый ранний жаворонок в лазури голубой, как колокольчик под дугой. На долине пастух к солнцу вскинул свирель.

Не будите молоду
Раным-рано поутру.

Хорошо-то как, вольготно, как дышится легко. Ведра с краями Власьевна наполнила, призадумалась. А чутка она была, как лесная птица. Слышит-послышит… Уж не снится ли? Уж не мерещится ли все от думы неотступной? Да нет, это не сон.

Чу, гудит, зовет где-то, чай, за тысячу верст, знакомый, родной голос. Не тур на горах, не лось во лесах, не паровоз железный перед станцией у зеленого фонаря и не морской пароход перед пристанью. Это гудит-скликает на неглубокой реке Уводи наш ткацкий гудок. А гудок-то родной — бархатный бас грудной. Своего птенца, завяжи ей глаза, отличит орлица по голосу из тысячи. И свой гудок рабочий услышит из-за тысячи верст.

Как призывно он пел на заре, весело! Раскатывался его голос от моря до моря, летело эхо через Кавказский хребет, через Уральский кряж. Заря-то всеми лучами вспыхнула у ткачихи в глазах. Ставила она наземь ведра, клала коромысло на траву. Вся душа ее встрепенулася.

«По чистому голосу слышу — это наша красавица гудет. Не меня ли, матушка, на свое место зовет?»

Побывал гость такой, у хозяюшки унес покой. Затосковала с той зари Власьевна пуще прежнего. Выйдет к клуне поутру, все и смотрит, и смотрит от плетня в сизый туман, в рабочую сторонку. Или облака это вскурчавились там, или дым всклубился над ткацкой? На тучку легкую глянет, кажется ей, что и тучка плывет, торопится в ту сторону. Сердце у ткачихи еще пуще заколотится. И в деревне налаживается не плоха жизнь, да не прикажешь сердцу-то.

Есть и в других городах, поближе, фабрики, но своя-то лучше всех.

Долго не раздумывала Власьевна: собралась, поехала она в Иваново. А первые-то годы трудно было устроиться на работу. Еще не на всех фабриках загудели гудки. Приходилось на бирже очереди ждать.

По дороге-то в Иваново заехала Власьевна в Москву, — так поезд шел. Повстречала в Москве старую приятельницу, тоже ткачиху. Разговорились про житье-бытье. А приятельница ей: мол, не поторопилась ли ты, Власьевна, не зря ли едешь? Скоро места не найдешь. Да так говорит — хоть обратно в деревню поворачивай. Вишь ты, братец, какой грех! Но Власьевна голову не повесила, ответила:

— Когда птица из-за моря в наш край летит, туман ей путь застит, ветер ей встречу бьет, пугает ее морская волна. Но летит и летит птица, и прилетает. Трудненько ей, не скажешь, да ведь без труда-то ничего не делается.

И надумала Власьевна сходить в Москве к Михаилу Васильевичу Фрунзе, не столько о своей заботе поговорить, больно уж хотелось ей увидеть его. Да, поди, чай, уж забыл, как она его капустой квашеной когда-то кормила, как прятала, укрывала его в потайном месте от полиции. Пошла наша Власьевна. Язык до Киева доведет. Долго ли, скоро ли, только разыскала. Да признает ли?

Вот вошла она степенно, низко поклонилась.

— Чай, забыл, товарищ Фрунзе, чай, запамятовал, время-то немало прошло. Узнаешь, припомнишь ли?

А он встает, встречает ее, как мать родную, усаживает рядом с собой. Добрая улыбка на лице его:

— Нет, Власьевна, не забыл, даже помню, какую пуговицу ты к моей куртке пришивала. Помнишь ли сама-то?

66
{"b":"581841","o":1}