– Там у входа тебя дама спрашивает.
– Дама? – переспросил Кока. – Действительно, дама?
– Дама, дама, – успокоил Боря и подмигнул.
– Я на минутку, – сказал Кока друзьям и вышел. Возле входа в ресторан, у телефона-автомата, стояла Маша и улыбалась.
– Вы? – счел нужным удивиться Кока. – Это вы меня вызвали? – Он глупо оглядел коридор, будто там был еще кто-то, кто его вызывал, а затем спрятался.
– Да бросьте, – вдруг очень просто сказала Маша, – вы же знаете… Это я была у вас тогда, вы правильно догадались. А сегодня я одна дома. Муж уехал, и я хочу вас видеть, хочу, чтобы вы пришли. Вот адрес. – Маша сунула в руку остекленевшего Кости бумажку и, все так же улыбаясь, быстро вышла. А он так и стоял минут пять, только качая головой и держа перед собой бумажку, пока не услышал чей-то чужой, хриплый голос, который сказал: «Да-а-а! Ни фига себе!» Это был его собственный, Кокин голос, который он не сразу узнал. Он все стоял и все не мог решить, как к этому относиться, ехать или нет, и вдруг поймал себя на том, что он боится. Да, да, именно побаивается. Странно… чего? Боится ехать туда? Ее квартиры? Или опасается этой женщины? Что это?..
– Да что за черт! – сказал он себе еще через десять минут оцепенелого стояния и двух выкуренных сигарет, – поеду и все, конечно, поеду! Идиотская трусость какая-то! Она мне нравится? – Нравится! Я хочу с ней быть? – Хочу! Так какого черта!.. Тем более, что муж уехал и квартира свободна.
Кока себя убедил. Он вернулся в ресторан, выпил еще рюмку водки, был рассеян, сказал друзьям, что должен их покинуть, ничего не стал объяснять, вышел, поймал такси и поехал туда, куда вела его записка, все еще зажатая в руке и пахнущая какими-то тревожными духами.
Несомненное влияние М. Булгакова, не правда ли? Я мог бы написать «странными», «нервными», словом, поискать другой эпитет, но… решил оставить «тревожные духи». Их так немного, кто «оказывает влияние», заставляет себе подражать, так что – пусть влияет. Я прощаю себе эту мимолетную слабость, простите и вы, если можете. И, поскольку я уже все равно в этом влиянии признался, назовем следующую главу так:
Хорошая квартира
Настало время рассказать о ней, а заодно и о Машином муже; их доме и их круге; обо всем этом «высшем свете», чтобы стали понятны и бриллианты, и ее образ жизни, и некоторые особенности ее характера.
Муж Маши был известным музыкантом, скрипачом. Ансамбль, в котором он играл, шесть-семь месяцев в году гастролировал за рубежом, поскольку классическая музыка там пользуется гораздо большим спросом, чем здесь, и, значит, Машин муж объездил уже почти весь мир. Впрочем, им иногда приходилось радовать своим искусством и жителей Тюмени или Брянска. Это был крупный мужчина с широким тазом, узкими плечами, а также с большими, пухлыми и всегда теплыми руками. Он всегда был очень приветлив и всегда при встрече всех целовал, даже если вчера с этим человеком виделся. А если не целовал, то неизменно протягивал вялую руку для рукопожатия, и пожимать эту руку было так же приятно, как связку подогретых сарделек.
У него было белое, плоское, слегка оплывшее и всегда улыбающееся лицо с узкими щелками глаз, и поэтому он напоминал мне японскую гейшу на заслуженном отдыхе. Я никогда не был знаком ни с одной японской гейшей, но мне почему-то всегда казалось, что если Митю нарядить в цветастое кимоно, соорудить на голове прическу и дать в руки чашечку сакэ, то и получится типичная стареющая гейша, которой явно есть что вспомнить, но которая никогда об этом не расскажет. Митя – так его звали все, и в этом театре тоже, когда он подвозил сюда Машу на «мерседесе». «Мерседес» в Москве тогда был редкой машиной, не у каждого был знакомый с «мерседесом», а Митя был знакомым всех артистов этого театра. Для нищих артистов он был человеком другого мира, высших сфер, в которых были и заграница, и «мерседесы», и валюта, и специальные магазины; его пухлую руку пожимали Ростропович и Рихтер, поэтому многие считали за честь, когда Митя, подвозя Машу, нередко вылезал из машины поздороваться и поболтать с ними: «Что-то устал. Вчера только из Аргентины. Тяжелый перелет. Застряли в Париже на сутки». (Хотя как это можно застрять в Париже?…)
Для всех он был Митя, а для Маши – Митричек, так она (и только она) его звала. В глаза и за глаза – только Митричек: «Сегодня не могу, очень жалко, но не могу, сегодня Митричек улетает в Японию, мне надо пораньше быть дома». А еще они звали друг друга «лапа» и «малыш». Обращение «малыш» плохо вязалось с Митиным обликом, но им так нравилось, что уж тут поделаешь, спасибо, что не «пупсик» и не «зайка». Но когда я слышал эти «малыш» или «лапа», полные прилюдной ванильной нежности, у меня ломило зубы и вся нервная система вопила: «Не на-а-адо!».
Как-то раз я был приглашен к ним в гости. Гости собрались по поводу годовщины смерти Митиного отца, тоже известного музыканта. Мне открыл Митричек и сразу поцеловал, я не успел увернуться, потому что мое внимание было поглощено дверью из тяжелого металла с серебряной отделкой. На двери была табличка из белого опять же металла с фамилией, а в двери – минимум пять замков. Наверное, это все было правильно, потому что если бы какой-нибудь домушник проник в эту квартиру, он бы недаром поработал. Однако эта затея была бы обречена: при одном взгляде на эту дверь нетрудно было понять, что ее можно только взорвать, но дальше будет сигнализация.
Хоть и большая у них была квартира, однако в той комнате, где гости сидели за столом, повернуться было негде. И все разом было призвано поразить воображение человека, впервые эту квартиру посетившего. Это вам была не комнатка Коки с чучелами, тут было намешано вопиющее разнообразие вкусов, эпох, интересов, но все имело одно общее: все было солидно и дорого. Тут был и старинный шкаф с хрусталем, и другой антикварный шкаф с фарфором, и третий шкаф с редчайшими книгами, которые тогда можно было купить только за границей и еще неизвестно как через эту границу провезти домой, например, там стояло все, что к этому времени написал Солженицын, и это, помимо зависти, еще вызывало уважение к храбрости хозяев. На самом-то деле все просто: одним – можно, другим – нельзя. Мите было можно. Но нельзя было не отметить, как тонко гармонировали по цвету переплеты книг с обоями и друг с другом. На одной стене висела коллекция сабель, кортиков, ятаганов, мачете и другого холодного оружия; на другой стене – коллекция охотничьих ружей; в углу – скромное собрание икон. Кроме того, подсвечники, канделябры, блюда, статуэтки и картины в тяжелых золоченых рамах. Словом, интеллигентный дом, в котором живут интеллигентные люди со средствами. Портрет Митиного отца висел тут же.
Все чинно сидели, разговаривали вполголоса и не забывали пока, по какому поводу тут собрались. Никого больше не ждали, но вдруг раздался дверной звонок, который у них был, собственно, не звонок, а фрагмент из оперы Бизе: вот как заиграет «Тореадор, смеле-е-ее» – значит, пора идти открывать. Это пришла (случайно, а может, и нет) их соседка Люда. Люда была артисткой балета в Театре оперетты, то есть в том театре, где балет решающей роли не играет, и у Мити были с ней свои, особые отношения. Маша об этих отношениях догадывалась или даже знала, но делала вид, что не знает ничего, поскольку каждый из супругов, как это принято на Западе, должен иметь право на отдельную личную жизнь. Так ли это принято на Западе и если да, то на каком именно, – точно не знал никто, но так они говорили, словно этот абстрактный Запад был безусловным авторитетом и в этой области. И вот этим правом на независимую личную жизнь что Митя, что Маша широко пользовались.
Детей у них не было, да, может, это было и к лучшему, потому что ребенку трудновато было бы разобраться, где деланная жизнь, а где настоящая, где правда и есть ли она тут вообще у папы с мамой. Этот мир, собранный из красивых цветных кубиков, непременно должен был развалиться от первого же порыва свежего ветра, от первого же естественного, искреннего и стихийного вторжения, и он в конечном итоге все-таки развалился, но пока (а мы с вами все еще в этом времени), пока еще сохранял свое хрупкое равновесие, ей еще не надоело окончательно быть «лапой», а ему «малышом».