Потом к нему начинали приходить бомжи, по двое, по трое, они составляли ему компанию, иногда ночевали у него, и тогда в квартире устанавливался изысканный аромат городской свалки. Недели через три, в последней стадии, в белой горячке он гонялся по всей квартире за повизгивающей Любанькой с пустыми руками, в которых не было ничего, что могло бы логически обосновать его угрозу, и голосом страшным и тоскливым, как паровозный гудок, кричал одно только слово: «Зарублю-у-у»!
Потом он получал в морду от бывшего Любиного мужа, о котором речь позднее, а на следующее утро, по наводке другого соседа, милиционера, отправлялся обратно в ЛТП еще на один срок. Милиционер же был тоже не дурак выпить, но делал это интимно, вдвоем с женой и обязательно под музыку. Любимцем у них был Раймонд Паулс. Иногда за стеной у них разгорался скандал и достигал апогея, когда он ее бил под музыку Раймонда Паулса, которую в это время включал погромче. Странно, но эта фаза всегда совпадала с песней «Барабан» в исполнении украинского певца Гнатюка. Наутро милицейская жена Лена входила на кухню, показывая с застенчивой гордостью всем желающим огромный синяк под глазом. Умиротворенное счастье тихо сияло на ее лице: ну как же – бьет, значит, любит. И не дай бог было кому-нибудь принять этот процесс за что-нибудь другое, попытаться, скажем, вступиться за Лену ночью – что вы! Вы становились для этой пары первым врагом, они обижались и надолго переставали здороваться и тем более разговаривать.
С одной стороны – клиент ЛТП с бомжами, с другой – милиционер, который терпел это несколько недель, очевидно давая ЛТПэшнику шанс исправиться и пить цивилизованно, под музыку, – как все это уживалось в одной квартире?.. Не иначе как единство противоположностей… Но еще более странной была сама комната нашего героя и ее, так сказать, дизайнер, бывший Любанькин муж – Феликс Криворучко. Комната имела площадь 9 квадратных метров и была сплошь увешана и уставлена чучелами животных и птиц, а также высушенными рыбами, морскими звездами и окаменевшими крабами. Везде, где можно было хоть что-нибудь положить, лежали звезды и рыбы; везде, где можно было повесить или поставить, висели и стояли всякие зайцы, утки, тетерева, лосиные рога и прочее. В самом углу у двери стоял даже небольшой кабан, чей пятачок однажды кем-то из пьяных гостей был принят за розетку, в которую тот битый час пытался включить магнитофон и громко ругался, что он не работает. Все это некогда бегавшее, плывшее, хрюкавшее и летавшее убил, привез и превратил в чучела именно Феликс, который был заядлым охотником и таксидермистом.
Этот зоологический пантеон он устроил именно в комнате Коки еще давно, до развода с Любанькой, но после его ухода все так и осталось, потому что если бы Люба все это выбросила, она бы нанесла Феликсу смертельное оскорбление. Тени убиенной живности роились по стенам и потолкам и стонали по ночам от неотмщенной ненависти к этому киллеру-краеведу, изготовителю их чучел. К тому же, надо сказать, Феликс достиг в своем искусстве почти совершенства: чучела были как живые, глазки у них блестели, шерсть у кабана стояла дыбом, временами Коке казалось даже, что они двигаются, и весь этот именно животный ужас стал неотъемлемой частью его быта и психики. Коке пришлось к нему привыкнуть, так как денег за снимаемое жилье с него почти не брали, а Любанька его еще и кормила бесплатно.
Феликс носил несправедливую по отношению к нему как охотнику и таксидермисту фамилию Криворучко. Несправедливую потому, что когда у него не тряслись руки (Феликс, как и все обитатели этой квартиры, имел склонность к хроническому алкоголизму), то он стрелял очень метко и удачно, стараясь не испортить будущее чучело. В нем и во время выстрела жил художник, так что фамилия Криворучко была просто насмешкой судьбы. Несмотря на давний развод, Феликс часто заходил. Он не мог отказать себе в удовольствии делать Любаньке подарки в виде очередных чучел. На Новый год, или в ее день рождения, или просто так, без повода, Феликс приносил свое новое творение и вручал его горделиво и со скромным достоинством. Ни цветов, ни духов, ни конфет, никаких этих глупостей, только новое чучело. Всякий раз Любе надо было делать вид, что она безумно рада подарку, и со слабой улыбкой на лице, из последних сил выражая восхищение мастерством таксидермиста, она брезгливо брала в руки очередную сову или белку и с радостной ненавистью восклицала: «Смотрите, совсем как живая!» Феликс расцветал. Он не мог без охоты. Когда не было охоты, он пил и тосковал по ней.
Однажды, когда тоска эта достигла предела, Феликс пришел в Кокину комнату с духовым ружьем, загадочно подмигнул Коке, приложил палец к губам и сказал: «Тс-с-с!» Затем он открыл окно, взгромоздился на подоконник с ружьем, вынул из кармана кусок булки и стал прикармливать голубей, благо это был первый этаж и окно выходило в дворовый тупичок. Плотоядная улыбка нарисовалась на его счастливой физиономии, он крошил хлеб и тихо повторял: «Ща-а-с-с, ща-а-с-с». Кока с растущим отвращением наблюдал, как голуби от помойки перелетели под окно и стали жадно клевать. Феликс нежно потер щекой ружейный приклад и припал к нему, как к щеке любимой после долгой разлуки…
Потом на кухне Феликс ощипывал трофеи и все приговаривал: «Вот и дичь. Ди-ичь! Ща поужинаем». И правда, через час он ужинал своей «дичью» и, с аппетитом вгрызаясь в голубиную плоть, сказал Коке: «Брезгуешь, дурачок».
В тот вечер Кока твердо решил уехать при первой же возможности. Но пока жил. Терпел, привыкал, презирал, брезговал, но все равно жил по упомянутой уже мною причине материальной зависимости, да и Любино отношение к нему играло свою роль. Демоническая Кокина красота и Ватрушку достала. Глаза ее часто мутнели от чувств, когда она смотрела на Коку. Ее нежность искала выхода и умела себя выразить только в завтраках и ужинах. Их Кока принимал без благодарности, с небрежностью принца, которого просто обязаны любить. Ватрушкину нежность он заметил давно, но ему было удобно принимать ее за материнскую.
Нестандартное начало
И вот в один из чудных дней бабьего лета в эту квартиру позвонила Маша.
Она твердо знала, что Коки сейчас нет, что он на репетиции в театре, а репетиция кончится не раньше, чем через два часа. Так же хорошо она знала, что у Коки сегодня день рождения, потому что прошлый день рождения обсуждался и отмечался так, будто это было по крайней мере 825-летие Москвы. В девятиметровой комнате разместились двадцать пять человек, ровно столько, сколько исполнилось Коке в тот год. Как разместились – непонятно, но в театре рассказывали, что более веселого дня рождения не видели. Не всегда, но часто бывает, что, где тесно, там и весело. Так что Маша эту дату тогда узнала и на всякий случай запомнила.
Этот «всякий случай» случился сегодня, впрочем, я уверен, что случайным не бывает ничего, но это отдельный разговор. Если я сейчас остановлюсь на этом, то это затормозит сюжет, а он и так постоянно останавливается из-за моего вздорного желания поделиться с вами всякими моими мыслями. Допускаю, что кого-то из вас это даже раздражает: что это, мол, он все треплется, а где же, мол, действие? Но я все равно буду делиться мыслями, поэтому, кто не согласен – немедленно закройте эту книжку и больше не читайте, деньги за нее я вам верну, позвоните мне. Ну, а те, кто остался, а вас не так мало: раз, два… – ну, неважно… пошли дальше, я обещаю вам, что будет веселее.
А еще Маша успела узнать, какие у Коки любимые цветы, и поэтому стояла перед дверью с пышным, тяжелым и влажным букетом белых хризантем. Дверь отворилась.
Дверь отворилась, и Любанька, оценив ситуацию и решив, что это кто-то из поклонниц, сказала:
– А Кости нет дома. Хотите, я цветы передам?
– Нет, нет, лучше я сама, – сказала Маша. – Я из театра… из месткома, – почему-то добавила она.
– А-а-а, из театра, – ревниво оглядывая посетительницу, сказала Любаня, – так он сейчас в театре и есть, что же вы там-то ему цветочки не дали?
– Я знаю, что в театре, но, понимаете, – Маша чуть улыбнулась заговорщически, – мы хотели сделать ему сюрприз. Можно я оставлю цветы, подарок и записку в его комнате? – Маше к тому же ужасно хотелось посмотреть, где Кока живет.