Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хозяина не было.

У плетня стоял маленький, мохнатый старик в длинной рубахе, безмолвно смотрел себе под ноги.

Артур подошел поближе, хотел что-то сказать, пожалеть человека в несчастье. Емельян приподнял голову. В маленьких незрячих глазах столько было злого, выпирающего изнутри, что Артур даже попятился, чуточку покраснел. Он стоял по одну сторону, Емельян – по другую. Между ними лежала околевшая лошадь, и, отделенные ею, они стояли, как на двух берегах, идущие в разные стороны.

Емельян не мог говорить, косил красным вертящимся глазом то на Артура, стоявшего справа, то на околевшую лошадь с откинутой в сторону левой ногой.

Первой из женщин выбежала старуха в черном платочке. Вслед за ней – Марья в расстегнутой кофте, Марьин мальчишка в больших сапогах и не чувствовавшая горя Евдоха в подоткнутой юбке. Встала она не там, где встали другие, а несколько на отлете. На околевшую лошадь глядела безучастно.

Увидел Емельян эту отчужденность и понял, что Евдоха чужая в дому. Озлобленные, сухо горевшие глаза остановились на ней. Евдоха встретилась спокойно с ними, небрежно, и мучила этой небрежностью до тех пор, пока Емельян не начал ругаться.

Тут Евдоха сказала ему:

– Не ругайся, я ведь не дочка тебе.

Знал Емельян, что Евдоха не дочка ему, но думал о другом.

Возбуждение ослепило его. Не было уже ни лошади, ни жены, ни Артура, ни всей это жизни, хохочущей тысячью ртов. Было одно лицо, выглядывающее из тумана, и оно хохотало за всех. То была Евдоха, бросившая последний камень. Стояла она все там же, где встала вначале, но Емельяну казалось, что она далеко-далеко от него. Он подвигался с трудом к ней, тяжело ворочая грудью, а когда подошел и хотел что-то сделать, чтобы рассеять сизый туман, перед ним стояла не Евдоха, а плачущая старуха в черном платочке, держала его за руку. Другую, сжатую в кулак, держала Марья.

Емельян ослаб.

Две лошади, потерявшие третью, стояли поодаль, около ворот толпились овцы, коровы.

К завтраку Евдоха не вернулась. Место ее за столом оставалось пустым, напоминало об утреннем. Притихший Артур в ситцевой рубашке сидел неподвижно.

Подаренная рубаха давила камнем.

Емельян не угощал, не подкладывал хлеба, как раньше, не стучал и мослом по столу. А когда мальчишка Марьин выронил ложку, Емельян ударил его по голове. Мальчишка заплакал. Марья смолчала, как будто не видела, но от еды отказалась, ушла на кровать.

Глаза у старухи стали темнее, печальнее. Губы втянулись.

Вылез и Артур.

Емельян один остался за столом. Тусклые глаза опять загорелись враждебно. Брякнул кулаком по столу:

– Что вы хотите?

8.

Жить стало трудно.

В глазах у Емельяна неизменно горел сухой огонек, нащупывающий в темноте. Он почти не разговаривал с Артуром, как будто не замечал человека, шагающего рядом. Стоило Артуру где-нибудь уединиться, на минуточку спрятаться от преследующих глаз, Емельян тревожно бегал по углам.

Спал мало.

Сон был некрепкий. В расстроенной голове путались расстроенные мысли. Вскакивал, отыскивал глазами Артура, по-кошачьи пробирался на двор.

Артур не сердился на старика.

Он перегорел, утомился, и не было в нем ни горечи, ни раздражения. Темная, незрячая жизнь, в которой кружился чужим и непонятным, не давала ни свету, ни радости. Вместе с ласковой жалостью бабьих глаз видел и острую щетину в напуганных глазах Емельяна. Умирал он медленно, равнодушно. Лишь редко-редко вспыхивало протестующее чувство, но вспыхивало не надолго, как искры, отлетевшие от костра, возбуждение было короткое. А когда увидел на ладони у себя капельку крови, зловеще окрасившую желтую, нездоровую харкотину, сделался особенно тихим, печально сказал:

– Ну, вот и конец.

Написал письмо.

Первое письмо, как поселился в Алдаровке. Готовился к нему долго, долго вынашивал запрятанные мысли. Пока готовился, думал высказать много, а на бумаге вышло несколько строк. Прочел их: не поверилось, что сам написал. Не хотелось жаловаться, не хотелось и роптать, чтобы уйти из этой жизни спокойно, но в каждой строчке слышались обида и слезы, тоска и отчаяние…

Поглядел на написанное, что-то припомнил, нерешительно разорвал. Разорванные лоскутки выбросил на ветер, и они, подхваченные ветром, разлетелись как падающие сверху снежинки.

9.

В пятницу выехали в поле.

Работали молча.

Артур ходил за плугом, Емельян по-хозяйски стоял на межнике. Забирался под телегу, чтобы вздремнуть от безделья, но тут же высовывал голову, украдкой смотрел на Артура, шагающего за лошадьми.

Стояла духота.

Безоблачное небо казалось высоким, прозрачным; примолкшее поле – широким, пустынным.

В полдень лошади утомились. Емельян приказал отпрягать на отдых. Закусывали в одно время: лошади в телеге, хозяин с работником под телегой. Емельян с ножом в руке резал хлеб, вынутый из кошеля. Один кусок положил перед собой, другой – перед Артуром.

Артур не дотрагивался до хлеба. Выпил квасу, пахнувшего тряпицей, отодвинулся в сторону.

Емельян покосился. Ел один, усиленно ворочая щеками, чувствовал себя обиженным. Когда Артур вылез из-под телеги, Емельян вспыхнул. В сердце закурилось нехорошее чувство, делающее человека сухим и колючим.

Артур подошел к лошадям, одну погладил по спине.

Емельян из-под телеги наблюдал. Тревожило неясное.

Рядом лежала Артурова кепка с полинявшим значком повыше козырька. Взял в руки ее, будто никогда не видел, пощупал, повертел, даже обнюхал и брезгливо, со злостью отшвырнул в сторону. Вспомнились дети – два сына, ушедшие на войну. Представилась самая война – огромное поле, уставленное пушками с разинутыми ртами. Представились австрийские солдаты, расстреливающие русских солдат, – сердце ударило вперебой. Злое, враждебное чувство разгорелось сильнее. Глаза под нависшими бровями сделались меньше. Были позывы на кого-нибудь налететь, сделать кому-нибудь вызов. Но кого вызывать кроме Артура? В нем сошлась вся путаница расстроенной жизни. Он на каждом шагу причинял и боль своей неразгаданностью. Только к нему, чередуясь, неизменно стекались Емельяновы мысли, только он, оторванный от своих, стоял перед глазами, вызывая то жалость, то злобу…

Артур схоронился в полыннике на чужой десятине. Осторожно вытащил маленькую тростяную дудочку, которую смастерил в праздничный отдых, несколько минут просидел молча, со слабой ребячьей улыбкой. Тоненькая, незатейливая дудка стыдила своей простотой. Боялся Артур, что слабый самодельный инструмент не сумеет передать невысказанное словами. Вылетели первые звуки, слабо поднялись вверх. Артур в волнении прижал дудку к груди. Невольник и чужестранец, прикованный силой к чужим далеким полям, сидел он, словно заяц, укрытый полынником, позабыл про хозяина. Увлеченный игрою, изливал свою скорбь. Тростяная дудочка, в которую вложил свое сердце, пела так грустно, так жалобно. Столько было простоты и горького человеческого чувства, близкого другому человеческому сердцу! Заслышал Емельян невидимую дудку, вздохнул. Жалобное волнующее пение казалось не пением, не игрой, не забавой, а душевной, покоряющей болью… В голове рождались другие мысли, в сердце – другие чувства. Просились свои скорби, свои жалобы на человеческую несправедливость, разорвавшую жизнь пополам; хотелось добавить свое, выраженное, неповинующимся языком.

Артур сидел, низко опустив голову.

Сзади за спиной стоял Емельян, не нарушая игры.

Уже не было страшно пугающего австрийца, отнимающего сон по ночам. Сидел одинокий человек, измученный жизнью.

Увидел Артур хозяина – дудка смолкла.

Емельян тихонько сказал:

– Вот ты какой!

Артур показал на грудь себе.

– Болит.

Емельян покачал головой.

– Плохо, брат, я вижу. Я тоже никуда не гожусь.

Начал рассказывать про сыновей, ушедших на войну, про старую разлаженную жизнь. Маленькие, затосковавшие глаза обволоклись слезами.

– В больницу нам с тобой надо, к доктору.

16
{"b":"581547","o":1}