— Будешь еще? — спрашивал он Степку.— А то ведь возьму — и вгоню...
Тот стонал, мотал головой, побледневший, с испариной на лбу.
— А ты знаешь, что тебе ее е ... не положено? А ну, повтори!
— Не положено,— еле простонал Степка и стал мочиться.
— То-то же, падло! — удовлетворенно, со злостью сказал Кудрявый и, выпрямившись, пошел к двери. Выйдя из кладовки и даже не глянув на Любку, прошипел:
— Сейчас заходи, якшайся, а завтра — смотри: убью!
— На, на, убей! — рванула на своей груди кофту Любка.
— И ... убью! — снова повторил Сенька и направился с дружками к центральной штольне.
— Вы — не воры! Вы — суки! — в отчаянии крикнула им вслед Любка и бросилась в кладовку.Сенькины дружки было остановились, готовые рвануться за ней, но Кудрявый их удержал, сказал, усмехнувшись: "Ша, гаврики, придет время — под ,,хор“ пустим... никуда не денется!"
— Степушка, милый! — плакала Любка, уткнувшись в Степкину грудь.— Суки все, Степушка, суки! И все из-за меня: хотят, чтобы я им каждому подворачивала... Не выйдет!
— Иди, иди, Люба, а я сейчас встану, только отлежусь,— тихо постанывал Степка.
— Никуда я не пойду, Фитиль несчастный! — злилась Любка на свое бессилие чем-нибудь помочь ему.— Работа не медведь,— переходила она на дружелюбный тон,— ее можно и завтра посмотреть,— и снова припадала к Степкиной груди.
Прибежала Машка Копейка, поохала, повздыхала, обозвала Сеньку паразитом, кошкоедом и выкатилась из кладовки, пообещав Любке выцарапать ему глаза.
На следующий день Степка заболел. В барак приходил тот же доктор, принимавший Степку в лагерь. Выяснив, что у того вывихнута рука и на теле масса синяков, доктор все об этом рассказал оперуполномоченному.
Вечером того же дня усталый, седеющий человек вкрадчиво расспрашивал Степку в больничке, кто же его все-таки избил, и не скрывал своего удовлетворения, когда тот ему ни в чем не сознался.
Вероятно, оперу давно опостылели такие дела. Драки на руднике были не редкость. Он посочувствовал Степке, сказав, что, когда тот поправится, пусть зайдет к нему в "домик", а он в свою очередь обязательно дознается, кто его избил, и накажет виновных. И было ясно, что все это говорилось для красного словца.
Степка провалялся в больничке всю весну, получал от Любки трогательные и нежные записки, искренние уверения в том, что она не имеет ни с кем дела по бабьей части, Сеньку ненавидит и его избегает, обходит стороной и ждет не дождется, когда ее Степушка выпишется из больнички. Кроме записок и свертков с едой однажды Любка с дежурным санитаром передала ему в бутылочке из-под одеколона и спирту; очевидно, достала за деньги у вольнонаемных и пронесла в зону.
В течение месяца Степка душевно мучился, на Любкины записки не отвечал, но однажды, выпив спирт с дежурным санитаром у него в каморке, вдруг написал ей целое послание, что и он без нее жить не может и любит ее всей душой, но что им пока встречаться не следует, так как Сенька Кудрявый им прохода не даст, а лучше уж дождаться освобождения, ведь и осталось-то не так много, меньше года, он об этом и матери написал, пусть знает и о ней тоже, чего скрывать: кто-кто, а она-то его поймет. А что касается избиения его, то вовсе и не трус он, и, если бы пришлось с Сенькой драться один на один на кулаках, посмотрела бы, чья взяла. Уж получил бы он, змей полосатый, по заслугам, а с ножом да с дружками любому можно шею свернуть... сама же видела. Закончил Степка письмо почему-то двустишием из грустной песни — слышал в штрафнике. Там ее часто вечерами пели под гитару урки: "Черную розу — эмблему печали, при встрече последней тебе я принес... "
Степку выписали из больнички и дали освобождение от работы на три дня. От нечего делать он помогал дневальному добела мыть пол, с наслаждением отстукивал со швабры с резинкой грязную воду, сгоняя ее в сток у порога, таскал воду с колонки в питьевой бачок, мыл теплым чаем грязные алюминиевые ложки и миски. Потом Степка шатался по зоне, заходил в столовку к знакомым поварам, говорил с ними о лагерных пустяках, вымыл им котлы для ужина. Те его за это угостили лапшой с мясом и даже дали головку чеснока, вероятно, кто-то из них получил посылку.
Подходил Степка и к женской зоне, садился на ту же самую скамейку, где не раз поджидал по утрам Любку и женщин с пустыми ведрами. Сейчас воду таекали уже новые доходяги и принимали ведра у проволоки от них незнакомые Степке женщины.
И грустно становилось Степке:
"Ну, почему так получается? Сильный слабого бьет... и фамилии не спрашивает! Нет один на один на кулачках, кто кого? Нет, боятся, потому-то и собираются все урки вместе..."
О чем бы ни думал в тот день Степка, сидя на скамейке, перед ним все время стояла у проволоки Любка, прищурив смеющиеся голубые глаза. И в нем вдруг просыпалась злость на Сеньку Кудрявого, он сжимал кулаки, но, зная, что помощи ему в общем-то ждать не от кого, глушил в себе это чувство. Но в нем еще теплилась надежда, что, может, Кудрявому все это надоест и он отстанет от Любки, или, судя по разговорам в лагере, всех урок будто бы скоро отправят по другим лагпунктам, чтоб не мешали они на руднике работать настоящим работягам, и этой-то участи не избежать и Сеньке, вот тогда-то и могло будет встречаться с Любкой.
Через два дня, вечером, после отбоя, когда Степка уже засыпал, дав себе слово завтра на работе ни за что не встречаться с Любкой, его вдруг потревожил дневальный.
Выйдя в коридор и тихо закрыв за собой двери, Степка опешил: в коридоре при тусклой лампочке возле длинного умывальника, подобрав под кепку волосы и нахлобучив ее на глаза, в пиджаке и брюках стояла, улыбаясь, Любка.
Оказывается, после работы, как и в прошлый раз, Любка и Машка Копейка решили передать Степке флакон со спиртом, а оставшийся в бутылке допить самим и угостить знакомого нарядчика. Узнав о том, что Степка два дня как выписался из больнички, подвыпившие женщины уговорили нарядчика, чтоб тот после отбоя отошел от лаза подальше, а тем временем Любка незаметно проскользнет в мужскую зону и в четыре-пять утра, еще до развода, вернется обратно.
Переодевшиеь в мужскую одежду и захватив с собой флакон со спиртом, Любка так и сделала.
Дневальный, конопатый шустрый паренек, быстро открыл сушилку и впустил туда Любку. Сушилка, маленькая комната, где осенью и зимой всегда топилась печь для просушки зековских бушлатов, роб, валенок, ватников, сейчас пустовала. Степка бесшумно перетащил в сушилку свой матрац, подушку, одеяло. Двевальный, по Любкиной просьбе, живо принес ей кружку воды и пообещал Степке разбудить их на рассвете до подъема лагеря.
— Степушка, милый,— шептала Любка,— я так тебя хотела, сил не было... а ты, что же на записки не отвечал? Иль разлюбил?
Степка молчал. Он гладил Любкины шелковистые волосы, покатые полные плечи, прижав ее голову к своей груди. Думал он о том, что вот бы всю жизнь с ней так и простоял, и больше ему ничего не надо. Степка был счастлив.
Погасив свет и устроившись на полу, наслаждались они любовью неистово, торопливо, ненасытно целуясь и до боли прижимаясь друг к другу. Любка неоднократно ночью просила Степку выходить в коридор с кружкой за холодной водой, жадно пила и снова обнимала его. Под утро они уснули.
Перед рассветом старший надзиратель Кочка в свое дежурство имел привычку бесшумно ходить по баракам и заглядывать в сушилки. Зная, что спать зекам с женщинами всего удобнее в них, он всем дневальным приказал внутри сушилок посрывать крючки и нет-нет, да и обнаруживал там спящие пары. Заглянув в сушилку, где обнявшись спали Степка с Любкой, и узнав ее, он подкрался к Любкиной одежде, сграбастал ее вместе с лифчиком и, тихо прикрыв двери, вышел.
У надзирателя Кочки было хорошее настроение, и он соизволил пошутить.
Разбудив конопатого дневального, Ночка сунул ему Любкину одежду, приказал спрятать ее, потряс перед носом его единственным ключом от сушилки, вернулся в коридор, закрыл ее, и, хихикая, от удовольствия потирая руки, послал дневального за завтраком для бурильщиков. Кочке не терпелось разыграть шутку.