Вспомнив о том, что она держит врача в коридоре, и мысленно выругав себя за это, старушка пригласила женщину в комнату.
Они пили чай. Строгая, горбоносая и, вероятно, одинокая врачиха, не скрыв своей охоты посидеть со старушкой, не торопясь рассказала ей, как письмо нашли у Любови Федоровны за бюстгальтером и ей по профсоюзной линии больница рекомендовала пойти по этому адресу, так как у Любови Федоровны в городе никаких родственников не осталось — умерли в блокаду.' В свою очередь, старушка рассказала, как Люба приходила к ней, и искренно сокрушалась о том, что если бы она знала, что это та женщина, о которой ей писал сын, да разве бы она могла ей в чем-нибудь отказать. О сыне же она получила извещение, когда его уже не было в живых, осенью пятьдесят третьего года, и то по многочисленным просьбам в Верховный суд, откуда ей и сообщили, что он погиб от рук воров-рецидивистов при исполнении служебных обязанностей.
В коридоре, прощаясь со старушкой, врачиха говорила ей сокрушенно, что если бы Любовь Федоровна не травилась люминалом, не пила бы, то осталась бы в живых, а так бывает часто, хоть не выпускай из больницы: держатся, держатся и все равно пьют снова, а после лечения пить чревато для организма, разрушается он...
"Разрушается",— задумчиво повторила врачиха и тепло простилась со Степкиной матерью.
Когда-то высокая, теперь уже сутулая и поседевшая, Степкина мать присела снова за стол и стала рассеянно дочитывать письмо. Глаза ее безучастно скользили по бумаге, силясь с трудом одолеть слова и перенести их в сознание и так же понять, что они, эти слова, предназначены ей и больше никому. "Что же это за ребенок?" — сосредоточенно думала она, потом догадывалась, досадуя на Степку за то, что тот не мог сразу же сообщить ей об этом. Ведь писал же о Любе, значит, знал, чем все кончится, но тут же спохватывалась и начинала мысленно укорять ее за то, что не созналась ей, матери, начистоту, что она, не поняла бы? Поняла, поняла, конечно, теперь же — ищи- свищи, где его искать-то, ребенка, совершенно забыв о том, что если бы тот и остался жив, то ему бы давно минуло за двадцать...
Степка заканчивал письмо заверениями в том, что, несмотря ни на что, он скоро вернется, просил, чтобы мать не расстраивалась и не волновалась, так уж вышло: среди волков жить — по-волчьи выть, а там будь что будет, да и "дальше солнца не угонят" — как говорила ему Любка. В общем, целует он свою мать-матушку и обнимает ее крепко, крепко.
За последними Степкиными фразами старушка почувствовала вдруг какую-то обреченность для сына, уже тогда, когда он был еще живой, что-то непоправимое в его жизни ... Она старалась вникнуть в его слова: "Дальше солнца не угонят...", но ничего не получалось — сознание охватывала усталость. Склонив седую голову на письмо, Степкина мать эадремала.
На улицах громыхали последние трамваи. Над городом, над застывшей спокойной Невой сине-матовое чистое небо предвещало наступление белых ночей. Мир был прекрасен уже для других.