Мне стало в два раза холодней. Надо двигаться. Но какой-то небритый краевед в панамке устраивал «А теперь — внимание! Остановимся здесь. Всем хорошо видно? Задние ряды — слышно?» то у каменной глыбы, притащенной ледником, то на повороте, с которого открывался потрясающий вид на три сосны с раздвоенными стволами, то над поляной, где кучно произрастали редчайшие. Когда он, протерев очки, подвешенные на шнурках к шее, пообещал, что на следующей остановке не ограничится кратким сообщением, а прочтет целую лекцию о гидрологии суши по маршруту следования нашего похода, морпех из наших (или моряк, короче, хрен знает, в общаге его звали Море) задержал за рукав краеведа, обрадованного тем, что его сообщения вызывают сверхплановый интерес любознательной молодежи, и еле выговорил заледеневшими губами: «Если т-ты с-с-с… Хоть еще раз с-с-с…», больше Море говорить не мог, по его лицу стекал растаявший снег, посиневшие губы вздрагивали; то, что не смог сказать, Море показал: вот его обе огромные руки ловят что-то мелкое, тщедушное и слабо отбивающееся, медленно душат это мелкое до полного прекращения сопротивления и отрывают на хрен с мясом какую-то важнейшую часть этого тщедушного… Ты понял?
Дальше мы двигались без задержек, краевед не отходил от Светланы Михайловны, изредка оглядывался (достигая, видимо, какой-то выдающейся точки маршрута) и всякий раз встречался взглядом с изможденным Морем, и тот ему со страшным значением кивал.
По правую руку наросли сивые камыши, в них обозначился и ширился ручей, я, чуя, как чавкают носки в кедах и немеют стопы, рассчитывал, что отряд возьмет чуть левее, а еще лучше — перпендикулярно и выше, чтобы упасть и сдохнуть хотя бы на твердой земле, в елках, но Света подвела авангард к поваленным через ручей соснам и особенно противным голосом прокричала:
— Этап: переправа! — указала на горный кряж за ручьем. — Затем этап: подъем. И привал.
Услыхав «привал», ветераны растолкали детей и, пьяно шатаясь и оскальзываясь, полезли на тот берег, царапая руки о сосновые ветки и черпая ногами ледяную воду, тот берег оказался болотом, в спину кричали: «Берите левее!», «Вот же тропа!», но спасать уже было нечего — мокрые насквозь, мы толпой перли в гору, изрыгая проклятия (эти страшные возгласы моих товарищей, многих из которых нет уже не только в живых, но даже и в «фейсбуке», по сей день стоят в моих ушах, когда пивная или арбузная мука под руку с простатитом ведут меня глухой ночью скорбною дорогой через комнаты!) — иностранец так бы перевел эти крики из русского фильма ужаса для западного зрителя: «Я изнемогаю совсем», «Света вконец потеряла голову», «Все эта старая и недостойная женщина», «Конец моим ногам. И новым кроссовкам», «У меня отмерзли и сейчас отпадут части тела», «Бог мой, как же мне плохо», «Как же я устал», «Как же я угодил в эту неприятную ситуацию», «Когда же кончится этот неприятный поднадоевший подъем», «Что за недоразумение!», — когда Света вывела поход к привалу, ветераны, сбившись в кучу, тряслись «бы-бы-бы…» над кучкой дымящейся бересты, содранной когтями с ближайших берез, зажав ладони под коленями, и не замечали уже ничего — ни разведенных костров, ни веселого чаепития, ни песен под гитару, чуть не избили какого-то первокурсника с психфака за вопрос: «Не составите мне компанию в бадминтон?» — лучшие сыны России (в который раз!) были вырваны из домашних постелей и обречены на смерть в ледяной пустыне!
Света наградила участников галочкой только на платформе Белорусского вокзала. Каждого второго падающего от усталости ветерана, облепленного хвоей, ошметками паутины и ржавыми березовыми листами, в черных по колено, заледеневших штанах, она подозрительно допрашивала: «А что, разве ты ходил с нами? Что-то я тебя не помню… Может, ты только сейчас подошел?»
Мертвецы брели с трамвайной остановки в общагу и букетиками, собранными в лесу, несли в руках бутылки водки. Попарив ноги и нажравшись, я сутки спал или лежал лицом к холодной стене и не встал, даже когда баскетболистки-пятикурсницы со второго этажа приглашали на макароны с мясом. Думал я одно: не сдамся.
Первое занятие далось легко, стучи себе мячиком, я даже удивился, когда Света после «Закончили!» спросила: «Ну как ты?» — «Да нормально», — и потерял сознание. Когда очнулся, Света стояла надо мной, уперев руки в боки: «И так каждый, кто приходит из армии. Чем они там занимаются?»
А вот первый зачет и последующие все… Мало посещать, еще и сдай нормативы: пробеги по диагонали — попади в кольцо, пробеги по кругу — попади, пробеги в паре, правильно прими мяч и попади, пробеги назад — правильно отдай, попади с точки штрафного — шесть из десяти, справа с угла — шесть из десяти, с левого угла — шесть из десяти, с трехочковой линии — шесть из десяти — я бросал целыми днями, умываясь потом, ну не попадаю я шесть из десяти, и что теперь — вон с журфака?! «Перебрасывай», — командовала Света, а потом: «Завтра продолжим», мне! — члену Союза журналистов с семнадцати лет, чье имя огромными буквами печаталось в газете «Московский железнодорожник», — бросал мяч каждый день, бросал, бросал дотемна, две недели подряд, пока не забросил шестой из десяти, а потом и седьмой, и… Света заорала: «Да хватит!» — и с того попадания каждый семестр разломился на солнечную половину и кромешную тьму.
На свету мы спали, наслаждались и чудили и в какой-нибудь особенно беззаботный день, пообедав в пельменной напротив «Боровицкой», лениво брели к факультету и, расположившись на завалинке под сенью, если память не изменяет мне, лип, рассматривали проходящих красавиц с вечернего отделения и поддразнивали возмущенно отводивших взоры отличников… Света всякий раз появлялась непонятно откуда, возникала сама собой на самом видном месте со своим свистком, как потерянная и возвращенная домовым вещь, с такой неожиданностью, что я невольно подскакивал с криком отчаяния.
— Отдыха-аем, — Света словно любовалась. — А я что-то не вижу тебя на занятиях.
— Все отработаю, — уверенно ни разу не получилось, я сипел.
— Тридцать два занятия? — что-то радовало Свету, улыбка растекалась, и черты лица утрачивали резкость.
— Все тридцать два.
И солнце гасло.
Наутро я ехал на «Беговую», на станцию переливания крови — прогулы смывались кровью по «четыреста пятьдесят миллилитров — два занятия»; чтобы закрыть семестр, хватило бы около восьми литров, но у меня за полтора месяца до сессии столько не набиралось. Приходилось отрабатывать, но только по одному занятию в день, потому что Света заботилась о нашем здоровье: вам нельзя перенапрягаться!
Счастливы те, в ком созвучие «студенческие годы» воскрешает в памяти ветки сирени, пытливые лица сотоварищей на заседании научного общества факультета и твой крепнущий голос, провозглашающий открытие, которое, как тебе казалось, перевернет мир, восторг высокого знания, обретенного упорным трудом, усталые вечерние шаги к метро и сожаление: зачем же не позволяют учиться и ночью?! — белый локон подруги на лабораторной работе и ночные, сперва стыдливые, а затем всё более неистовые мечты о госэкзамене… Мне же выпала горькая доля, в памяти лишь одно: вот я уже женатый, отец маленькой дочери, да, я уже прописался в Москве, а всё так же бреду на кафедру физвоспитания с тяжелой сумкой и облачаюсь в не успевающие сохнуть майку и трусы…
В Лондоне, на книжной ярмарке, где как нигде, верней — нигде, как здесь, как нигде… Херня какая-то получается! Короче, как всякий русский автор я чувствовал себя здесь особенно одиноким и уязвимым в тот миг, когда, застыв в толпе, размышлял: а не нагрел ли меня индус в кассе при обмене евро на фунты (забыл в отеле паспорт, а в ублюдочном «Марксе и Спенсере» на Оксфорд-стрит, где рекомендует менять Интернет, обмен по паспорту!), правой рукой я крепко сжимал и слегка разжимал две пачки по десять фунтов, пытаясь прикинуть их толщину, левой — две пачки по двадцать, когда рядом остановился солидный англичанин и с достоинством произнес:
— Я немец. Но давно здесь живу, — и представился, фамилия на «хэ».