Мужик снимает «москвичку». Топор кладет на стол. Разглядывает муляж ТТ.
— А что, неплохо сделан. Веса только не хватает. Такие вещи нужно лить из свинца. Злой, налей и мне, я с сопляками выпью! (Мужик в «москвичке»)
Через час их выпроваживают на улицу. Теперь им не холодно, но больно. И они пьяные.
Они отходят подальше от злополучного дома и на недостроенном стадионе оттирают окровавленные физиономии снегом.
— Вы поняли, мы попали на воровскую малину? (Кот)
— Хорошо, что не на мусорскую. (Гришка)
— А ты молчи, Григорий, мать-перемать-мать, из-за тебя все и случилось. (Кот)
— Кто же мог знать? (Гришка)
— Голову надо иметь на плечах, а не кастрюлю. (Кот)
— А чего же вы за мной пошли? (Гришка)
— Слабость проявили. Сколько же они нам дали? (Эд)
— Сейчас скажу, посчитаю. (Кот считает бумажки). Сорок рублей!
— О, совсем неплохо! (Гришка)
— Ну да, мне, кажется, зуб выбили эти урки. (Кот)
— По домам или продолжим, джентльмены? (Гришка)
— Не, будет. Хватит на свою жопу приключений искать. (Кот)
Кот делит деньги на всех плюс одна доля на «общак». Как у взрослых. Со стороны глядя, три оборвыша, персонажи лондонских романов Диккенса с жалостным сюжетом «шел по улице малютка, посинел и весь дрожал».
Жмут друг другу руки и расходятся, сплевывая кровь.
Эд бредет один мимо гаражей, мимо профтехучилища, намеренно замедляя шаги. Он не хочет появляться с окровавленной физиономией на глаза родителям. Хочет дождаться, когда они лягут спать. Тогда он умоется на кухне коммуналки и прокрадется в комнату, где ляжет спать, не включая света.
Проходя мимо единственной в поселке пятиэтажки, он сворачивает во двор. Там обычно сидят ночь-полночь доминошники, стуча о ветхий стол, гоняют мяч подростки. Но в такой лютый холод там, конечно же, никого нет, уверен Эд. Он заходит во двор, чтобы убить время.
И во дворе воистину никого нет. Пусто.
От мусорного бака с пустым ведром все же идет живая душа, небольшая фигурка. Людка, рыжая девочка, училась с Эдом в одной школе, но перевелась в сто двадцать третью.
— Эд, ты чего тут? (Людка)
— Да вот тебя ищу. (Эд)
— А что у тебя с лицом? (Людка)
— Ничего. Мужики побили, взрослые. Вот гуляю, не хочу с такой рожей родителям показываться. (Эд)
— Идем ко мне, умоешься. У нас никто не спит, гуляют. (Людка)
Вскоре он уже сидит на большой кухне, а Людкина мать жалостно промокает его разбитое лицо. Охает и ахает при этом. Сообщает, что нос сломан. Она доктор, поэтому у них отдельная квартира.
— А мы холодильник купили, как раз в самые холода. Не угадали. (Людкина мать)
Действительно, в углу на табурете — холодильник.
— Сейчас все покупают… (Эд)
Юрий Мамлеев. День рождения
Вадим Угаров был человек непьющий, но пьян он бывал по другой причине, не от водки. Казалось, жизнь у него складывалась болезненно — в свои тридцать пять лет он, психолог по профессии, бросил постоянную работу и существовал в основном за счет сдачи комфортабельной квартиры, которая досталась ему по наследству от бабушки.
С женой он развелся, детей от этого в высшей степени неудачного брака не осталось.
Но было у него одно тайное утешение, которое превращало его в почти счастливое существо. Это утешение наступало тогда, когда кто-нибудь из его знакомых умирал.
Не то чтобы Угаров оказывался настолько злобным, что радовался чужому несчастью, нет; в душе своей он считал себя даже чересчур сентиментальным. Его радовало только одно обстоятельство: что умер не он, а другой человек, пусть даже и приятный для него. Это радовало Угарова так, что он дня три ходил как шальной от радости, а соседи по многоквартирному дому у метро «Сокол» в Москве считали, что в эти дни он просто бывал выпивши.
— Вот человек — не живет, а летает, — сказал о нем однажды один его задумчивый сосед, когда увидел Угарова в таком состоянии.
— Ну что ж, значит, божественный человек, — отметила тогда старушка-консьержка. — Побольше бы таких.
Естественно, Угаров как ранее практикующий психолог имел обширный круг знакомств, даже до неприличия обширный. Прямо-таки навязывался дружить с кем-нибудь или знакомиться (особенно с пожилыми людьми). Оттого и толкался частенько на похоронах.
Эту его особенность стали замечать некоторые пытливые умы, но у них не возникало никаких подозрений, ибо Угаров был не настолько глуп, чтоб открыто выражать свою крылатую радость. «Просто человек чувствительный, дружелюбный, это в наше дикое в нравственном отношении время надо ценить», — решали пытливые умы.
Один только его истинный друг, педагог, Мурашкин Борис, внушал ему:
— Ты, Вадимушка, поостерегся бы, ты все же до неприличия расцветаешь; на основании последних похорон говорю, — вещал Мурашкин, сам бедолага.
— Прости, но не могу сдерживаться, — разводил руками Угаров.
— Смотри, Вадим, пред Богом-то совестно будет.
Угаров краснел, а Мурашкин умилялся:
— Ишь, совесть-то какая у человека, нам бы у него учиться…
Дни, месяцы, годы неудержимо капали, но Угаров оставался неизменен. Боря Мурашкин, однако, не подозревал, что в совести Угарова образовалась черная дыра. Из этой дыры и стали выползать на свет вполне современные змеи и черви. Ранее этими похоронами Угаров как-то поддерживал равновесие в своей угрюмой жизни, но теперь равновесие рухнуло.
Угаров стал замечать, что стало тянуть на подлость по отношению к людям. Зло, пусть и мелкое, ничтожное, стало притягивать его к себе, как просвещенного пьяницу — бутылка чистейшего коньяка типа «Наполеон» и так далее.
Угаров долго боролся с этим пристрастием, хотел глушить его религиозными изысканиями, но ничего ему не помогало. Особенно блаженствовал он в Интернете. Такой клеветой обливал полуневинных, достойных людей, что самому тошно становилось.
И, главное, не совсем это была клевета. Угаров, несмотря на свое похоронное пьянство, был весьма интуитивен и находил слабые места или темные пятна у известных людей, которых хотел облить душераздирающими помоями.
— Кто это так орудует? Ведь и не найдешь кто. Умелый какой-то подлец, даже страшноватый, иногда в полуточку попадает, — вздыхали умные люди.
— Главное — испортить людям веру в себя, — восхищался собой Угаров. — Надо вообще перейти к знакомым, друзьям, я же психолог, черт возьми, знаю их как на ладошке и уверен, в какое место безошибочно ударить, чтобы было побольней.
Мурашкин о новой тайне его души ничего не подозревал, а если б на него нашел хоть намек, то он испугался бы и сбежал, ибо в глубине он оказывался человеком крайне трусливым, особенно перед лицом всего непредсказуемого. Непредсказуемое Мурашкин ненавидел и душевно боялся.
Ничего не подозревали и родственники Угарова. Собственно говоря, у него в родственниках оставались только его двоюродный брат Виктор Акимов, юрист, и его жена Лариса Петровна, или просто Лара. Лара представляла собой очаровательную женщину лет тридцати, образованную, — чистой души человек.
Она была страстной поклонницей Чарльза Диккенса, даже знала наизусть страницы из его романов.
Лара не раз утверждала, объясняла даже, почему Диккенс так дорог ей.
— Что меня радует, — говорила, — это то, что в конечном итоге в его романах побеждает добро. Это такая редкость для литературы нашего времени. Причем Диккенс вовсе не приукрашивает жизнь… Зло у него выверено, очерчено, и я восхищена, что нет половинчатости, его герои — или злодеи, или благородные, добрые личности. Нет сомнений, все ясно и убедительно.
Ее муж, Виктор, сам по себе добрейшее существо, насколько это, конечно, возможно в этом мире, неизменно соглашался с ней.
— Нам бы ребеночка, — вздыхал он. — Такого ангелочка, какие у Диккенса бывают.