Захидов растерянно повел глазами по залу. Внезапно он увидел Углова и несказанно обрадовался.
— А вот же прораб сидит, — с облегчением закричал он. — У него всегда хороших сварщиков недостает. У вас же еще целый месяц до выхода, вот и успеете заработать на дорогу.
— Прораб, возьмете его к себе?
Рамазанов пренебрежительно махнул рукой:
— А, да был я у них. Что толку? Тоже ничего не заплатили!
Такой наглости Семен уже не смог стерпеть. Давно, с самого начала рамазановского выступления, копилось в Углове невольное раздражение. Семен и сам был не прочь «прогнать дуру» перед начальством. Отчего бы изредка не повеселиться, на глазах у всех пройдясь по лезвию? Но Рамазанов не «гнал дуру», он явно трепал языком всерьез, он явно и думал то, что говорил. Семен потихоньку сатанел. Скажи, какая святая и обиженная невинность появилась вдруг в зоне! Лопата или держак электрода ему не подходят по образованию: подать сюда немедля министерское кресло! Вот в нем высокий специалист наработает! «А мы-то что ж? — едко подумал Семен. — Нам, выходит, любая работа годится, такое мы против Рамазанова быдло малограмотное! Ну, гад!» — Но клевать своего брата, лечащегося, да еще на глазах у режимников, никак не полагалось по всем зоновским меркам, ну, «гонит», крутится, ловчит — ну и его дело! И Углов молчал, хотя так и подмывало его встать и выплеснуть накопившуюся злость перед всем залом. Но когда Рамазанов попер на строителей, которые-де ничего не заплатили за тяжелый рамазановский труд, Семен не выдержал. Он резко встал, чувствуя, как вытянулась в струну, как напружинилась в нем каждая жилочка, и шагнул к сцене. И так стремителен, так резок был его порыв, так похоже было это внезапное движение на смертельный, отчаянный бросок в бой, что все головы в зале разом повернулись в его сторону. Шесть легких шагов оказалось до сцены — всего-то ничего — но бешеной яростью плеснула волна крови от его сердца в мозг. Одним прыжком он взмахнул на сцену, вплотную к отпрянувшему Разаманову.
— Ты кто? — задыхаясь, тихо спросил Углов побледневшего сварного, оберегаясь в крике расплескать переполнявшую его ненависть. Сделай сейчас Рамазанов малейшее движение, попытайся он защититься или сказать что-либо — и Углов не смог бы уже удержать себя. С чувством острейшего физического наслаждения ощутил он, как вламывается его чугунной крепости кулак в кисельное хлюпкое личико недоноска. Семен явственно услышал уже ломкий хруст и до крови закусил губу: сдержаться, сдержаться! Крупный пот выступил у него на лбу. Как будто сошлось в этот миг и в этом человеке все то черное, что изломало и его, и Лизину жизнь, то, что он теперь смертельно ненавидел малым, живым, кровоточащим кусочком своей души, чудом сохранившимся в нем вопреки всем поражениям в великой битве с судьбой. Будь он проклят, этот дармоед! Труд остался единственным и последним угловским прибежищем.
— Да ты кто есть, чтоб тебе за безделье платить? — прорычал Семен сквозь стиснутые зубы.
Захидов испуганно замахал коротенькими ручками:
— Прораб, прораб, да что вы?
Углов не обратил на него никакого внимания. Его глаза были прикованы к смазанному лицу, качавшемуся перед ним. Перепуганный до онемения, Рамазанов не мог выговорить ни слова; и только явственно булькал и хрипел страх в его судорожно дергающемся горле.
— Ты кто, академик? Тебе для работы что надо — самолет? Ты, гад, в зоне год отбыл и ухитрился рубля не заработать, все дела себе по плечу не находишь — это как?! Значит, ты один здесь спец, а все остальные мусор? — У Семена перехватило дыхание. — Я сюда на полгода раньше тебя прибыл, и не из сварных небывалого разряда, а из настоящих начальников; подо мной на гражданке сотня таких раздолбаев, как ты, ходила! А тут мне с ходу лом в руки дали, долби! И я долбил! Не отнекивался своим высоким образованием. Потом сказали: бери вагу, волоки станки из цеха в цех. И я волок! Тут кто из двухгодичников в бригадах остался, те помнят, как я начинал: это, мол, тот прораб, у которого первый год рукава бушлата по локоть в машинном масле были. Вот ты и поспрошай у них, как человек пахать может, когда хочет. Они тебе скажут. Не я работу искал, работа меня находила. А почему? А потому, что, может, душа моя по работе стосковалась за пьяные, за бездельные-то годы. Или что — может, образование мое меньше твоего, мне можно в грязи валандаться, а тебе никак? Стонешь: к маме-старушке доехать не на что? Да ведь наверняка она, мама-то твоя, только и живет толком, пока тебя рядом с ней нет. Ведь если ты в зоне ухитрился целый год прокантоваться — так неужели на воле хоть палец об палец ударял? Мамину пенсию и сосал, небось! Денег нынче нет на счету? Так и правильно, что нет; их у бездельника и не должно быть. А вот на мою книжку за эти полтора года «косуха» легла! И я за каждую копейку из той «косухи», ответ дам: где, когда и как я ее заработал! И долго о том рассказывать не придется. Вот он мой ответ, перед всеми тебе даю, а ты погляди да понюхай! — Углов протянул ладонями вверх, под самые рамазановские глаза, свои тяжелые рабочие руки, сплошь проштопанные рубцами невыводимых мозолей.
Зал онемел. Рамазанов удушливо захрипел и, оттолкнув Семеновы руки, бросился со сцены. Углов крикнул ему вслед, напрягая жилы на лбу:
— Вернись, разгляди получше! А то, может, не все увидал!
Вот он и прорвался, многолетний нарыв; вот и пришло к нему время через боль почувствовать живую силу своей неумершей души. И прорвался его нарыв тогда, когда Семен мог менее всего этого ожидать; и прорвался так, как не предвидел, может быть, ни один самый хитромудрый врач на свете! Нет, не напрасными оказались многодневные усилия многих и многих добрых людей, положенные на Углова. Далеко, может быть, было ему до полного выздоровления, но упорный труд их не пропал даром; новый человек появился на свет божий, и чудо этого всеми осознанного преображения отозвалось в притихшем зале на сотню разных ладов: у кого радостью, у кого завистью, у кого робкой надеждой, а у кого и смертельной, непрощающей ненавистью.
Внезапно в напряженной гулкой тишине зала послышались негромкие, размеренные хлопки. Углов повернул голову к столу. Поднявшись из-за зеленого сукна и глядя на Семена спокойным ободряющим взглядом, сильно бил в ладони начальник профилактория. Углов обомлел. Вслед за полковником поднялись и зааплодировали остальные, а еще через минуту гудел овацией весь зал.
Через полчаса Семен стоял у дверей своего барака, раздумчиво разминая в пальцах сигарету. Он был весьма недоволен собой. Тоже мне, кинозвезда какая выискалась — на аплодисменты набился! Только этого еще не хватало.
Впрочем, чего там? Правильно навтыкал этой гниде. Будет помнить.
Мимо проходил незнакомый лечащийся. В углу рта у него дымилась сигарета. Углов махнул рукой:
— Дай прикурить, браток!
Тот остановился, осторожно придерживая сигарету, дал прикурить. На лице его заблуждала ласковая улыбка.
— А ты молодчик, прораб, как я погляжу.
— А што? — лопухнулся Углов. Он еще не вполне отошел от атмосферы аплодирующего зала.
— А ништо, — усмехнулся незнакомец. — Ссучился потихоньку? На УДО работаешь? Нашими костями дорожку на волю стелешь?
Углов побледнел и вхолостую задвигал челюстями. Переход оказался неожидан.
— К «куму»-то еще не забегаешь по вечерам? Глядишь, месячишко-другой скинут. Чего молчишь? Оглох, что ли? Ну да ладно, прощевай покуда. — Собеседник повернулся и пошел прочь.
Углов догнал его одним прыжком. Мелькнула крепкая рука, затрещало плечо, и разъяренные глаза Семена уперлись в холодные глаза незнакомца.
— Легче, легче, прораб, — сказал он спокойно. — А то как бы тебе не ушибиться ненароком.
Движением ресниц он повел угловский взгляд в сторону. Краем глаза Семен увидел у стены еще трех, неприметных на внешность, делающих вид незнакомства и случайного соприсутствия.
— Моя бы воля, — катая желваки, сказал Семен, близко глядя в улыбчивые, спокойные глаза, — моя бы воля, так я б тебя и всю семейку твою — под пулемет! И остальных таких, как вы, — туда же! И никакого бы «кума» мне не понадобилось, своим бы потягом обошелся.